– Пейра лично обладает всеми сертификатами, и он лично гарантирует мне подлинность, – спокойно объяснил Эрик. – И потом, вы понимаете, что если Клариссе нравится эта картина, то лишь потому, что она красивая, а не из снобизма. Моя жена – что угодно, только не сноб, как вы уже, должно быть, заметили, – продолжал он, покачав головой, с той же самой улыбкой (которая на этот раз действительно внушила отвращение Арману Боте-Лебрешу – теперь он уже был в этом уверен).
– Ясно, – произнес он гораздо суше, чем ему бы хотелось. – Завтра утром при первой же возможности я встречусь с ним у бассейна и выпишу ему чек.
– А вот мой, – проговорил Эрик, сделав шаг вперед по направлению к Арману и протягивая светло-голубую полоску бумаги, этот идиллически-пастельный листочек французских банков. И поскольку Арман не протянул руки, чтобы ее принять, Эрик смутился, несколько мгновений переминался с ноги на ногу и наконец неприязненно спросил: – Что же мне с этим делать?
На что Арман Боте-Лебреш тем же тоном ответил:
– Да положите вы его куда-нибудь, – словно ему было противно смотреть на этот листок бумаги.
Двое мужчин смотрели друг на друга, и взгляд Армана стал внимательным: Эрик одарил его своей знаменитой улыбкой, слегка поклонился и произнес: «Спасибо!» – тем красивым, теплым голосом, который, как напомнил себе Арман, всегда выводил его из себя, когда он слышал его по телевидению.
Эрик вышел.
Арман Боте-Лебреш снова нырнул в постель, погасил свет и минуты три неподвижно лежал в темноте, после чего поднялся, лихорадочно закурил и проглотил две лишние таблетки снотворного, которые, если понадобится, помогут ему противостоять сладострастным поползновениям Дориаччи.
Расстояние от Пальмы до Канна «Нарцисс» должен был покрыть за восемнадцать часов, идя открытым морем и никуда не заходя по пути. К вечеру планировалось прибытие в Канн и прощальный обед. Погода стояла дивная. Бледное солнце стало красным, воздух посвежел, быть может, в нем ощущалось какое-то напряжение, но не того рода, которое царило на судне. Оно пробуждало энергию, жизненную силу, настойчиво манило в столь прекрасный день прогуливаться по палубе того самого корабля, который доставит вас в зиму и в город. Если утроить опрос, подумал Чарли, то пассажиров, страшащихся грядущей зимы, наверняка окажется больше, чем тех, кто с нетерпением ее ждет; и, пожалуй, лишь для Клариссы, Жюльена и Эдмы слово «Париж» звучало как «Земля обетованная». Для первых двоих Париж представлял собой десять тысяч тихих и уединенных комнат, а для Эдмы счастье заключалось в возможности рассказать в Париже все пикантные истории, случившиеся в течение круиза. Эдма возвращалась, переполненная любовью ко всей этой шикарной толпе, которая поджидала ее прибытия, причем среди них Эдма не любила никого по отдельности, зато странным образом быстрота суждений этих людей, их язвительность и снобизм, несомненно – хотя и парадоксально, – были ей по сердцу. «В конце концов, снобизм – это, наверное, одна из самых здоровых страстей, когда возраст уже не позволяет предаваться иным», – философствовал Чарли, разглядывая Эдму, когда та бросала хлеб дельфинам и чайкам тем же самым жестом, каким она у себя дома, вероятно, предлагала гостям тосты с икрой или паштетом. За те четыре года, в течение коих Эдма совершала этот круиз, Чарли, которого она сперва шокировала, успел привязаться к ней, особенно в этом году, когда она стала настолько мила и возвращала на кухню свой завтрак только четыре раза. Она даже прекратила угрожать сойти на «ближайшей стоянке», а это само по себе было великим достижением. Однако Чарли спрашивал себя, а не объясняется ли такой прогресс множеством захватывающих интриг, развивавшихся в этом году на борту «Нарцисса» и отвлекавших внимание Эдмы от подгорелых тартинок или плохо выглаженных блузок? Сейчас она в полном восторге подбрасывала хлеб в воздух, смеясь своим заливистым, светским, громким смехом, и выглядела как школьница-старшеклассница. И правда, сказал себе Чарли, в ней есть многое от девочки переходного возраста, и подумал, что она всегда такой и останется, точно так же, как Андреа – ребенком, Жюльен – подростком, а Арман Боте-Лебреш – стариком.
– Но что с ними такое, Чарли? Эти звери больше не едят хлеб?..
Чарли поспешно присоединился к элегантной мадам Боте-Лебреш, одетой в кричаще-синюю накидку, серую полотняную плиссированную юбку, перехваченную на талии набивным сине-белым шелковым кушаком; на голове у Эдмы красовалась шляпа-колокол того же цвета, что и накидка. Эдма выглядела, как картинка из модного журнала. Сама элегантность, как объявил Чарли, склонившись к ручке, затянутой в перчатку, и начал повествование о нравах китообразных. Однако та его перебила: