— Не брошу.
— У меня есть кое-что для тебя.
— Что?
— Всего лишь немного хорошего чая, вроде того, что ты пил недавно.
Чаепития были не в обычаях Сигарда, но Эдварду в качестве угощения иногда наливали горячего травяного чая.
Илона оставила чашку с блюдцем на столе и ушла с полным подносом.
Эдвард понюхал смесь и уже собрался сделать глоток, но засомневался. Поведение Илоны показалось ему странноватым: она говорила неестественным, но настойчивым тоном, словно очень хотела, чтобы он выпил этот чай. Предположим… А что предположим? Эдвард быстро повернулся и вылил содержимое чашки в горшок с каким-то растением — высоким, гладким, с длинными висячими ветками.
Вернулась Илона.
— Ну как тебе чай? Ой, да ты уже все выпил.
— Да. А разве что-то не так?
— Знаешь, что это было такое?
— Что?
— Приворотное зелье.
— Не говори глупостей!
— Правда-правда. Джесс, перед тем как заболел, собрал много этой травы. Если ты выпил зелье, ты должен полюбить первого, кого увидишь. Но можешь не волноваться — первой ты увидел меня. А меня ты уже любишь… и я твоя сестра.
— Отлично. Хорошая шутка! Ну, я пошел прогуляться.
— Ведь ты любишь меня, правда?
— Да, Илона, люблю.
— И пока не уедешь?
— Не уеду.
Илона нагрузила поднос посудой и ушла.
Эдвард заглянул в чашку, которую все еще держал в руке. На донышке осталось немного жидкости. Он смотрел на нее несколько мгновений, чувствуя непреодолимое желание выпить остатки, — и выпил.
Эдвард облачился в плащ, тихонько закрыл за собой дверь и пошел по тропинке. Дойдя до шоссе, он повернул направо. На дороге не было никого, ни одна машина не обогнала его. Ровный пейзаж под низкими серебристо-серыми облаками имел мрачный и скорбный вид, словно ему наскучило безделье. Влажный ветер не стихал, дул упорно, сгибая маленькие деревья, уже и без того склонившиеся в его направлении. За низкой и чахлой живой изгородью из боярышника Эдвард видел влажно-зеленые побеги, разнообразившие серовато-грязную краску земли. Дождь недавно прекратился, и почва дороги отливала синевой в приглушенном свете, исходящем от толпящихся вверху облаков. Ботинки Эдварда (Джесса) производили при ходьбе липкий звук. В дополнение ко всему, вдали щебетали какие-то птицы, а другие испускали тревожные низкие крики. Но одиночество влияло на состояние Эдварда, и ему казалось, что он идет в тишине. В его голову вернулись мысли о Марке, и он попытался сосредоточиться на событиях предыдущего вечера. «Что я сделал, что я делал?» — спрашивал он себя. Но это было слишком сложно, и, хотя он знал, что одни воспоминания можно вытеснить другими, усталость не позволяла ему сделать это. Он чувствовал, как его мысли приближаются к некой критической и воистину очистительной точке, но потом, минуя ее, возвращаются к тому, что уже стало скучным и знакомым; и он подумал: для чего эта церемония? Потом он вдруг представил себе Гарри, о котором в Сигарде практически не вспоминал. Образ Гарри стал четким, живым и объемным, и что-то шевельнулось в сердце Эдварда — благодарность, любовь. Он услышал голос Гарри: «Послушай, у тебя нервный срыв, ты болен, ты выздоровеешь». Добрый старый Гарри, рассудительный, красивый, сильный, настоящий — его отец. Однако Гарри не был его отцом, не исцелил его и не мог это сделать. А Джесс? Что мог сделать для него Джесс? Скорее он, Эдвард, мог что-то сделать для Джесса; что-то непонятное и, возможно, ужасное. Он был привязан к Джессу, он любил его. И он только что сказал Илоне, что любит ее. У него появились новые обязанности.
Эдварда так увлекли эти мысли, двигавшиеся, как неторопливые облака в небесах, излучавшие неяркий живой свет, что он чуть не пропустил железную дорогу. Вернее, он прошел мимо нее, но потом в его памяти всплыл длинный белый шлагбаум, только что показавшийся перед его глазами. Он вернулся шагов на двадцать назад и снова увидел этот шлагбаум. Его ворота по обеим сторонам дороги просели на петлях и поросли куманикой, но определенно свидетельствовали о том, что здесь был железнодорожный переезд. А за ними, как и представлял себе Эдвард, шла железная дорога, призрак железной дороги. Она поросла травой, но отчетливо выделялась среди полей и уходила в обе стороны, теряясь в подернутой туманом плоской дали. Приминая ботинками куманику, Эдвард перебрался через ворота, и его ноги утонули в мокрой траве. Правда, трава была не очень высокой — возможно, ее скосили в прошлом году — и идти по ней не составляло труда. Поодаль от шоссе железная дорога проходила между двумя невысокими насыпями, а на них густыми зарослями цвели бледные светящиеся примулы. Между толпящимися облаками на мгновение образовался просвет и выглянуло солнце, высветив во всех подробностях траву, склонившуюся к земле под тяжестью серебряных капель воды, и бархатные лепестки примулы. Эдварду казалось, что сердце его сейчас вырвется из груди от какой-то громадной непостижимой боли.