— Вот уж что верно, то верно.
— А мы с Беттиной прожили здесь слишком долго, мы не в силах ей помочь, мы как кошки, обитающие в доме. Матушка Мэй в чем-то похожа на Пенелопу, она хочет, чтобы Одиссей уехал, снова уплыл в свои странствия…
— Он не может уехать…
— Не знаю. А если может? Он…
— Но ты можешь уехать.
— Я хотела выучиться на балерину, но он мне не позволил, он хотел, чтобы я оставалась здесь. У Беттины был молодой человек или вроде того, и она хотела уехать в университет. Но Джесс пресек все это, и вот так получилось, что мы остались здесь, мы всего лишь плохие художницы и никудышные танцовщицы…
— Да перестань. Ты делаешь украшения…
— Это хлам, ты сам знаешь. Тебе не понравилось…
— И у Беттины золотые руки.
— Она ремонтирует вещи, матушка Мэй готовит… Беттина ревнует, потому что ты предпочитаешь меня…
— Илона, не будь такой глупенькой! Джесс просил передать, что любит тебя. Он сказал, ты была хорошей девочкой, он просил меня сказать тебе об этом.
— Хорошая девочка — это ничто. Здесь когда-то обитало настоящее величие, и мы автоматически делаем вид, будто оно все еще здесь. Мы, похоже, уже ни на что не способны, мы даже на флейте не можем играть.
— Но в то утро вы мне играли.
— Это единственная мелодия, которую мы можем хоть как-то воспроизвести.
— Раньше вы ткали.
— Вот именно: раньше. Это история. Давным-давно здесь происходило что-то, некое спасение путем труда, вне религии, вне Бога, в этом был смысл всего: социализм и магия, выход за пределы добра и зла, природы и свободы. Трагедия в том, что все это было так прекрасно, но дух ушел, испортился. Может, это знание всегда было слишком глубоким и тлетворным, или мы потерпели поражение, мы потерпели поражение — он был слишком велик для нас. Но именно это делало Джесса таким живым и полным сил, таким необыкновенным, словно он собирался жить вечно. Так было прежде, я помню. А теперь нам приходится делать вид, будто мы счастливы, как монахини никогда не признаются, что совершили ошибку и монастырь для них превратился в тюрьму.
— Почему же ты не уедешь отсюда? — спросил Эдвард.
— Ну как я могу уехать? Если ты не можешь, как могу я?
«Значит, я не могу уехать», — размышлял позднее Эдвард, стоя в одиночестве посреди своей комнаты и глядя на неприбранную постель. Солнце посветило недолго и скрылось, морской ветер стучался в окна; воздух в доме был влажным, и одежда прилипала к телу. Из кармана торчал свернутый в трубочку лист бумаги. Эдвард вытащил его и развернул. Это был рисунок Джесса, изображавший Илону; Эдвард вспомнил, что подобрал его утром в студии. Илоне на рисунке было лет двенадцать — четырнадцать. Она выглядела удивленной и радостной; возможно, в те времена они все жили счастливо и верили в волшебство Джесса. Волосы Илоны были причесаны, как теперь: одна центральная прядь зачесана назад и подколота, остальные свободно висят по бокам. Цветы на ее широком платье с открытым воротом были лишь намечены, но не прорисованы; этот рисунок напомнил Эдварду, что нынешние дневные платья девушек очень похожи на форменные. Даже тканые вечерние платья казались ему искусственными, как музейные экспонаты. Он подумал: «Женщины без мужчин — они прихорашиваются для меня, но из этого ничего не получается. У них нет вкуса, они не могут избавиться от небрежения своей внешностью, от неряшливости, постепенно ставшей привычкой». На рисунке характерное движение Илоны, ее стремление вперед, было передано несколькими линиями, обозначавшими свободные складки на платье. Нынешняя Илона выглядела трогательной и необыкновенной на этом простом беглом наброске. Эдвард разгладил рисунок и спрятал его в ящик.
«А почему я не могу уехать? — думал он. — Что меня здесь держит? Джесс, любовь к нему, жалость, долг. Боже мой, я обещал ему, что останусь. И я по-настоящему никому не могу доверять. Я даже не знаю, сколько лет этим женщинам и кто из них кто. Они как девы-волшебницы. Сегодня во время разговора Беттина казалась старой; может быть, мать — это она. Илона тоже выглядела старой, когда только что беседовала со мной. Такая усталая, покрытая морщинами. А Джесс — он и вправду хотел, чтобы я приехал, и просил их привезти меня? Понимает ли он на самом деле, кто я такой? Действительно ли он думал обо мне или же, не утратив своего умения очаровывать людей, просто выдумал все это? Для чего я здесь — чтобы помочь, чтобы высвободить его разум, разговаривая с ним, чтобы стать его опекуном в последние дни? Что привело меня сюда — они, он, судьба? Ах, как я разочарую их всех! Что здесь такое — святилище, где непорочные женщины ухаживают за раненым чудовищем, искалеченным мистическим минотавром? Или же меня заманили в ловушку, составили заговор, чтобы уничтожить меня? Я не могу уехать отсюда. Когда Джесс сказал, что хочет увидеть мою юность, разве он не ненавидел меня за то, что я такой молодой и живой? Он способен на гнев и ненависть… возможно, и на вожделение. Может быть, женщины заманили меня сюда, чтобы наказать, чтобы сообща как-то отомстить Хлое? Я — идеальная жертва, утонченный, порядочный, молодой, сын плохой матери. Или по какой-то причине, которую я так никогда и не узнаю, я должен принять участие в заключительном акте драмы? Эта драма лишь косвенно относится ко мне, но я в ней буду уничтожен. Боже мой, как они пугают меня, все они. Джесс сказал, что они травят его. Они могут отравить и меня в любой момент. Я постоянно пью их травяные настои. Может, они медленно лишают меня разума, навязывают галлюцинации вроде электропровода в Переходе в виде вылезшей из стены птичьей ноги. Я думал, что сошел с ума, потому что влюблен в Марка и не могу жить без него. Не из-за этого ли я приехал сюда? Чтобы с помощью магии избавиться от своего прежнего ненавистного «я» и обрести новое? Я был влюблен в Марка… а теперь я влюблен в Джесса. Может, это и есть мое лекарство, мое исцеление, мое желанное отпущение? В одном я могу быть уверен: за преступление против богов полагается страшное наказание».