У Достоевского было то, чему можно было поверить, и то, чему невозможно было, но кое-что настолько правдивое, что меняло тебя, пока ты читал; о хрупкости и безумии, пороке и святости, о сумасшествии азартной игры ты узнавал так же, как о дорогах и пейзажах у Тургенева, о передвижениях войск, топографии, об офицерах и солдатах и о боях у Толстого. По сравнению с Толстым то, как описывал гражданскую войну Стивен Крейн, кажется блестящими фантазиями больного мальчика, который никогда не видел войны, а только читал хронику, и описания боев, и смотрел фотографии Брэйди, — то, что я читал и видел в доме деда. До «Пармской обители» Стендаля я ничего не читал о настоящей войне, кроме Толстого, и прекрасный кусок о Ватерлоо у Стендаля — скорее вкрапление в изрядно скучной книге. Набрести на целый новый мир литературы, располагая временем для чтения в таком городе, как Париж, где можно было хорошо жить и работать, даже если ты беден, — это как будто тебе досталось целое сокровище. Это сокровище можно было взять с собой в путешествие, и в горах Швейцарии и Италии, где мы жили, пока не открыли для себя Шрунс в высокогорной долине в австрийском Форарльберге, всегда были книги, так что ты жил в новооткрытом мире снегов, лесов, ледников, с его зимними трудностями, в горной хижине или деревенской гостинице «Таубе», а вечером мог жить в другом, чудесном мире, который тебе открыли русские писатели. Сперва были русские, потом все остальные. Но долго были только русские.
Помню, когда мы с Эзрой возвращались после игры в теннис на бульваре Араго и он позвал меня к себе выпить, я спросил его, что он думает о Достоевском.
— Сказать по правде, — ответил он, — я русских вообще не читал.
Это был честный ответ, и других я никогда от него не слышал, но мне было обидно: вот человек, которого я любил и больше всех уважал как критика, человек, который верил в mot juste — единственное верное и точное слово, — который научил меня не доверять прилагательным, как я научился позже не доверять определенным людям в определенных обстоятельствах, — и я не могу узнать его мнение о писателе, который почти никогда не использует mot juste и при этом может порой сделать своих людей такими живыми, как мало кто еще.
— Держитесь французов, — сказал Эзра. — У них можно многому научиться.
— Знаю, — сказал я. — Мне у всех надо многому научиться.
Потом я вышел от Эзры и по улице с высокими домами направился к нашему жилью над лесопилкой во дворе; в конце улицы виднелись голые деревья, а дальше, за ними и за широким бульваром Сен-Мишель — фасад дансинга «Баль буллье»; я открыл калитку, прошел по двору мимо свеженапиленных досок, положил ракетку в прессе у лестницы и крикнул наверх, но дома никого не было.
— Мадам ушла, и bonne[36] с ребенком тоже, — сказала мне жена хозяина лесопилки. Это была женщина с трудным характером, полная, с медными волосами. Я поблагодарил ее.
— К вам приходил молодой человек, — сообщила она, назвав его «jeune homme», a не «месье». — Он сказал, что будет в «Лила».
— Большое спасибо, — сказал я. — Если мадам вернется, скажите ей, пожалуйста, что я в «Лила».
— Она ушла с друзьями, — сказала она и, запахнув фиолетовый халат, ушла на высоких каблуках в дверь своего domaine[37], не закрыв ее за собой.
Я пошел по улице, между высокими, в грязных потеках домами, повернул направо, на открытое солнечное место, и вошел в располосованный солнцем сумрак «Лила».
Никого знакомого там не было, я вышел на террасу и увидел Эвана Шипмена. Шипмен был отличный поэт, знал и любил лошадей, занимался живописью. Он встал — высокий, худой и бледный, в грязной белой рубашке с размахрившимся воротничком, аккуратно завязанном галстуке, поношенном мятом сером костюме, пальцы чернее волос, под ногтями грязь, и добрая, стеснительная улыбка: он улыбался со сжатыми губами, чтобы не показывать плохих зубов.
— Приятно видеть вас, Хем, — сказал он.
— Как поживаете, Эван?
— Не очень, — сказал он. — Хотя, кажется, домучил «Мазепу». А у вас как идут дела — неплохо?
— Надеюсь, — сказал я. — Когда вы зашли, мы с Эзрой играли в теннис.
— Эзра здоров?
— Вполне.
— Я рад. Знаете, Хем, по-моему, жена хозяина, где вы живете, меня недолюбливает. Не разрешила подождать вас наверху.
— Я ей скажу.
— Не утруждайтесь. Я всегда могу подождать здесь. На солнышке очень приятно, а?