Факелы не горели. Впрочем, ему хватило проникавшего в окна оранжевого света закатного солнца, чтобы увидеть пятна крови на полу.
У подножия статуи Владыки, меж двух огромных курильниц, сейчас пустых и распространявших неприятный запах перегретого металла, стоял, держа в каждой руке по ножу, совершенно седой и сутулый Хохотун. Увидев Марата, он выронил ножи — звук удара металла о камень был неприлично звонким, страшным — и сам упал лицом в пол.
— Встань, — приказал Марат. — Или я убью тебя.
Палач не пошевелился, только глухо завыл.
Со времен первого Дня Отцовского гнева Хохотун жил при храме. Его дом был дочиста разграблен и сожжен, как и дома остальных старых воинов. Крупнейшее в Городе стадо рабов обратили в собственность народа, то есть перевели в дворцовый загон. Жену не пощадили, но пощадили детей, благо они были уже взрослые и жили отдельно: сын заведовал охраной кузнечных цехов, а две дочери взяли себе в мужья богатых тюленебоев и в судьбе своего родителя не принимали участия; в матриархате отцы для дочерей не имели никакого авторитета.
Зато авторитет самого главного отца — Великого — был утвержден за несколько минут: Отец жестоко избил пузатого генерала на глазах у его же подчиненных бойцов, потом велел им продолжить экзекуцию, после чего изуродованного бездыханного великана оттащили в храм, и спустя сутки он очнулся уже в статусе палача. Его личное имущество составляли две набедренные повязки, моток веревки, церемониальный нож и точильный камень для упомянутого ножа. Хохотун спал в подсобном помещении, питался от стола храмовых послушников и наглядно олицетворял собой идею низведения. Кадры решают всё, незаменимых нет, любой и каждый может сверзнуться в самый низ с самого верха. Из князи в грязи. И не просто умереть, увидев свой кишечник намотанным на чужой локоть, а очутиться в аду при жизни. Ведь власть только тогда абсолютна, когда повелевает не только телами, но и душами.
Сейчас разжалованный генерал скреб ногтями камни пола и стенал.
Обитатели Золотой Планеты еще не знали ни рая, ни ада, но Великий Отец уже всё подготовил, и когда — примерно через полтысячи лет — их сознание дорастет до понимания принципов загробного мира, они обнаружат, что и после смерти их повелитель будет рядом с каждым.
Марат подошел, грубо надавил ногой, заставил Хохотуна повернуть лицо, прижаться к полу виском.
— Говори. Или я убью тебя.
— Пришел Митрополит… — промычал Хохотун, мешая равнинные слова с береговыми. — Он передал волю Великого Отца. Убить всех старших жрецов. Не при всех, не на алтаре. Просто убить.
— За что?
— Не знаю, Хозяин Огня. Он тоже убивал. Вместе со мной. Старших мы убили, младшие убежали. Потом пришли жены убитых и забрали тела. Потом Митрополит велел закрыть храм и убивать каждого, кто захочет войти.
— Когда это было?
— Очень давно, Хозяин Огня. Прошло четыре дня, и еще четыре дня, и еще. Дальше я не умею считать.
— А Отец?
— Я не видел Отца. Я никого не видел. Бывает, я слышу, кто-то хочет войти в храм, но ворота закрыты… Если кто-то войдет, я убью его, потому что такова воля Великого.
Марат убрал ногу.
Хохотун тоже состарился. Но природа одарила этого аборигена столь могучим здоровьем, что даже теперь он — морщинистый и дряблый — вполне мог бы возглавить Большую охоту, пробежать по вершине холма и поразить копьем трахею носорога, а потом добить ударом топора по переносице.
— Оставайся тут, — сказал Марат. — Продолжай выполнять волю Великого Отца. Или я убью тебя.
— Да, Хозяин Огня.
Уже возле двери Марат вспомнил, обернулся — Хохотун лежал в той же позе, не шевелясь — и спросил:
— Почему ты не убил меня, когда я вошел?
— Такова воля Отца. Митрополит сказал: всех, кроме тебя.
Уже лучше, подумал Марат, выходя на площадь. Всех, кроме меня.
Погонщики сидели на земле, положив в центр круга чересседельные торбы. Любопытно вертели головами. Цьяб выжидательно вскинул яркие глаза, но Марат ничего ему не сказал и не подал знака, зашагал мимо, к Пирамиде. За гостями наверняка наблюдают. Надо придерживаться легенды. Владыка Города вернулся, пригнал новых животных, и теперь неотесанные равнинные жители ему не нужны. Пусть деревенщину накормят черепашьей икрой и отправят восвояси.
Дома были обитаемы, отовсюду пахло дымом и едой, из-за стен раздавались голоса, и даже детский смех, а в чистых кварталах на задах хозяйств мирно сидели в загонах рабы: переругивались или вяло мутузили друг друга из-за пищи.