* * *
Мы снова танцевали, но на этот раз я не стремился воспользоваться ритмом движения и прижать ее к себе покрепче. Флора вдруг погрустнела. Она откидывалась на мою руку, следуя движению вальса, но без упоения, без неги. Как бы сказать точнее?.. Было такое впечатление, что она не откидывается, а горбится, но не так, как все. Обычно, чувствуя скверный поворот судьбы или приближение беды, люди втягивают голову в плечи, а под удар подставляют спину, как наименее уязвимое место. Флора же откинула плечи и шею назад, словно решив встретить беду лицом к лицу. Повинуясь движению танца, она поворачивала голову то вправо, то влево, и этим долгим и медленным отрицательным жестом как бы заранее отказываясь от будущего, хотя и не знала, что ее ждет. Она поворачивалась ко мне то одной, то другой стороной лица, глаза полузакрыты, углы губ опущены, щеки бледнее, чем прозрачная кожа под глазами, которая когда-то была как фарфоровая, а теперь отливала голубовато-серым. Красота ее потеряла смысл и ей самой становилась ненавистной. Мы вальсировали, переговаривались, смеялись, и взлетающая при каждом ритмичном повороте головы грива золотых волос Флоры словно вставала между ней и ее жизнью, не давая увидеть, что ждет ее впереди.
И тогда я испытал самое сильное и полное в своей жизни чувство. Оно одно смогло объединить в молитве к Богу, в которого я не верил, мой ум, тело и душу. И еще мою гордыню, мужество и уязвимость. Меня властно и нежно захлестнула горячая волна, и я понял, что ничего этого больше со мной не будет, никогда я не испытаю такого порыва, такого полного согласия, такой невиданной силы. Надолго ли нам в этот вечер, среди сотен танцующих, досталась такая привилегия? А для меня это была привилегия: что бы там ни случилось дальше, сейчас я плыл, бросившись с головой в переполнявшее меня чувство. Я даже отважился назвать это чувство, которое каждое человеческое существо, и я в том числе, с рождения до самой смерти жаждет сильнее всего и которое редко кому выпадает утолить: нежность. Теперь я любил Флору, как не любил еще никого на свете: я больше не желал ее. Мне не хотелось, чтобы она влюбилась в меня, воспылала страстью или ревновала, чтобы была рядом. Желание, которое мучило меня все эти два года каждую секунду, исчезло. Я перестал вдруг быть Ломоном, который хочет любви Флоры де Маржелас, и превратился в человека, который хочет, чтобы другой был счастлив, и больше ему ничего не надо. Я хотел, чтобы Флора была счастлива, с Жильдасом или с кем-нибудь другим – все равно. У этой тридцатилетней женщины с нелегким прошлым было такое открытое, нежное и ранимое лицо и доброе сердце. Она отличалась отвагой и весельем, любила поэзию, легко восторгалась и воодушевлялась, а порой, когда видела, что причиняет мне боль, глаза ее становились такими несчастными. При блестящем воспитании она сохранила искренность и, будучи в чувстве человеком крайностей, в обществе ко всем относилась очень приветливо. Она тайком писала стихи, печальные и томные до пресности, однако очень музыкальные. Ей по-детски наивно хотелось счастья любить и быть любимой, хотелось отдавать больше, чем получать. Она была не способна ни на злобу, ни на заурядность или презрение. Флора поставила все, что имела: свое имущество, свое прошлое и будущее, свои иллюзии, честь, да и саму жизнь, – на юного поэта-крестьянина, который был моложе ее. Она любила его молча, но, поняв, что любовь взаимна, перестала таиться, чтобы не унижать его. Эта нежная и ранимая женщина, конечно, жестоко страдала, и случалось, я прижимал ее к своему сердцу, давал ей выплакаться у себя на плече, утешал ее рыдания, разделял ее боль с самой чистой преданностью. Я отдавал ей свою жизнь и все свое время, а времени у меня тогда хватало. Полностью отказавшись от нее, я принес себя ей в дар.
Я видел Флору в какой-то светящейся дымке, и лица остальных танцующих тоже проступали как сквозь туман. Я не понимал, что происходит, но вид был великолепный. Что-то неведомое сжало мне горло, колени ослабели, я стал спотыкаться и сбиваться с такта, мешая танцорам. Их контуры уже не просто подернулись дымкой, они окончательно размылись и потеряли цвет. Тут вмешалась Флора, и я понял причину своего недуга. Оторвавшись от своих грез, она почувствовала хмельную неверность моих па, остановилась прямо посреди зала и тихонько сказала, посмотрев на меня:
– Что с вами, Николя? Вы плачете!..
И только тогда до меня дошло, почему я вдруг почти ослеп. Я машинально провел рукой по щеке: она была мокрая. И я, Ломон, тридцатилетний здоровяк, в оцепенении стоял посреди зала, и жаркие слезы заливали мне глаза, и я еще не знал, что оплакиваю свое будущее, свое и будущее своих друзей, своих добрых и веселых друзей, которые в тот вечер были заняты только танцами.