Затем его превосходительство неожиданно осведомился, насколько хорошо я знаком с теоретическим багажом наших нынешних противников — сиречь социал-интернационалистов.
Проще всего было бы оскорбиться, но с Димочкой, как я помнил еще по Академии, подобная реакция на его вопросы цели обычно не достигает. Посему пришлось честно признать, что от близкого ознакомления с предметом меня отвратило природное чувство брезгливости. Конечно, плох тот консерватор, который не был в юности либералом, но лично мой юношеский «крен левизны» не заходил дальше октябристов.
За сим признанием, по идее, должна была последовать нравоучительная нотация на тему: врага нужно знать в лицо — однако Синев ограничился лишь неодобрительным — насколько я смог разобрать в полумраке — покачиванием головой и спокойно, словно на одной из давешних лекций, принялся разъяснять свою мысль.
По его словам, знакомство с социал-интернационалистическими теориями следовало начинать, разумеется, не с господина Туруханова, являющегося не более чем популяризатором, причем не самым лучшим, а с его германского собрата герра Хасселя. Желательно — в подлиннике, так как все известные ему, Димочке, русские переводы сего «ученого» мужа грешат изрядными лакунами, а порой и прямыми искажениями, в зависимости от того, насколько сильно позиция классика социал-интернационализма расходилась с политикой, проводимой курирующей данную подпольную типографию фракцией. После же помянутого герра можно приступать и к более основополагающим источникам — скажем, к герру Марксу. И проделать сие стоит хотя бы потому, что именно ортодоксальный марксизм оказался, по сути, единственной наукой, предложившей хоть сколь-нибудь приемлемое объяснение причин Первой мировой войны — кризис системы управления.
Также стоит, продолжил Синев, отметить, что господа социалисты раньше прочих отметили, что к завершившему эту войну Антверпенскому миру куда больше подошли бы завершающие слова «ко всеобщему неудовлетворению». Ибо, хотя формально у двухлетней бойни и выявился победитель «по очкам», его главный противник отнюдь не считал себя побежденным. Так сказать, проекция Ютландского боя в политику. Ведь, хотя в свинцовых волнах Северного моря исчезло куда больше английских моряков, чем немецких, утро следующего дня застало в море лишь линкоры Джеллико, а не «победивших» Хиппера с Шеером… Проиграв Бородино, Наполеон с горя занял Москву, если уж приводить совсем простые аналогии.
В случае с Ютландом правильнее будет сказать, что ни одна из сторон так и не сумела добиться своей цели, — нового Трафальгара не вышло. Германский флот продемонстрировал, что он может быть серьезной угрозой Гранд-флоту — виккерсовские же калибры наглядно пояснили, что вторая подобная попытка может оказаться для детища Тирпица последней. Особенно когда через два месяца на место погибших крейсеров Худа в британскую боевую линию встали их японские сородичи.
Антверпенский Договор действительно принес «Мир народам», как объявили его творцы, но одновременно он сделал следующую войну практически неизбежной.
Однако, заметил я, эта неизбежность — несмотря на многолетние завывания социалистов почти всех мастей — сумела повременить со своим приходом три с хвостиком десятка лет.
Верно, согласился Димочка, но: во-первых, к данному «повременить» совсем не лишним будет добавление эпитета «чудом». Кризисы 27-го и 39-го — всего лишь самые острые пики на кардиограмме мировой политики, а если вспомнить, что именно послужило в итоге поводом, то окажется, что война могла полыхнуть едва ли не два раза в месяц. Во-вторых же, состояние, нареченное «миром» в конце 16-го, не очень походило на своего собрата из начала 14 года — куда правильнее было бы назвать его «перемирием» или же взять на вооружение термин из лексикона все тех же социалистов: «холодная война».
Впрочем, продолжил Синев, для понимания причин происходящего ныне куда больший интерес представляет не 1916 год, а два последующих.
Мы — то есть население бывшей Российской империи — в сей период были почти целиком поглощены собственными дрязгами: борьбой внутри Триумвирата, логично завершившейся провозглашением Диктатуры Главковерха, большевистско-эсеровским мятежом и прочей «отрыжкой» Великого Февраля и столь поспешно провозглашенных оным свобод. Интерес же к внешней политике сводился к стенаниям по поводу «неправедных» и «грабительских» условий Антверпенского мира. Хотя, если принять во внимание обстановку на фронтах на момент его подписания, эти условия стоило бы счесть неожиданно мягкими — готовящемуся вражескому наступлению наше командование могло бы противопоставить разве что тактику «заманивания» в глубь страны, только с куда менее, чем в 1812 году, однозначно просчитываемым результатом.