Хонда оглядел приличного вида кабинет с большим письменным столом у окна. Кабинет в те времена, когда он работал, был совсем другим. Там стоял вечный беспорядок живых дел и запах насеста. Сейчас на полированной поверхности стола ручной работы аккуратно лежал английский набор для письма в футляре из марокканской кожи, на подносе, как на петлицах кадета, сияли латинские буквы, оттиснутые на карандашах, которые он самолично чинил, стоял бронзовый крокодил — пресс-папье — память об отце и пустая плетеная коробка для бумаг.
Хонда в очередной раз поднялся со стула, чтобы вытереть стекло в эркере, где штора так и осталась поднятой. В комнате было тепло, и луна за запотевшим окном сразу затуманилась, скривилась. Он чувствовал, что когда плохо видит луну, в душе копятся тоска и отвращение, и в переплетении мрачных, растрепанных чувств вдруг рождается физическое желание. Холодное удивление от сознания того, что в конце долгой жизни у него есть только этот пейзаж… Снова раздался далекий вой собаки, хрупкие кипарисовики скрипели под натиском ветра.
Прошло довольно много времени после того, как жена в соседней комнате уснула. Хонда погасил свет в кабинете и подошел к книжным полкам, тянувшимся вдоль стены, за которой была комната для гостей. Тихонько вынул несколько томов и сложил их на пол. Это было то, что он сам определял как «болезненное желание объективности». В такие моменты огромная неведомая сила превращала всех его друзей во врагов. Почему? Они были лишь частью тех, на кого он долгое время объективно взирал сначала с судейской кафедры, потом с места адвоката. Однако почему один подход соответствовал закону, а другой противоречил ему. В одном случае он смотрел на людей с уважением, в другом — с презрением и осуждением… Считать, что это зависело от вины, было удобно, но Хонда из опыта своей работы судьей знал, какую радость испытываешь, когда твоя душа чиста и свободна от всего личного. Если эта радость возвышенна, свободна от душевного волнения, то душевный трепет вызывает, наверное, сущность преступления? Выходит, что глубоко личное, вот это самое стремление к наслаждению и восстает против закона?…
Так или иначе, все это теории. Когда Хонда снимал с полки книги, он чувствовал, что сердце его стучит, как у подростка: он явственно ощущал свое одиночество, собственную слабость, незащищенность от общества. Его будто освободили от цепей, державших тело высоко в воздухе, и он начал падать, падать без остановки, словно песок в песочных часах. В такой момент закон и общество были уже его врагами… Будь у Хонды немного храбрости и будь он не у себя в кабинете, а в уголке заросшего молодой травой парка, на окутанной мраком тропинке, куда падают пятна света человеческого жилья, он, может быть, стал бы преступником. Вот бы посмеялись люди — из судей в адвокаты, из адвокатов в преступники — и это человек, который всю жизнь боготворил закон.
В стене за книгами была просверлена маленькая дырочка. Грудь неожиданно наполнило острое ощущение детства, вспыхнули яркие искры воспоминаний о немногих тайных наслаждениях отрочества. Прикосновение воротника стеганого кимоно из синего бархата и впитавшийся в него запах уборной, впервые обнаруженное в словаре непристойное слово — он снова переживал все это. Он вдруг обнаружил среди своих возвышенных воспоминаний о Киёаки какие-то мелкие смешные картинки. И это было единственное, что связывало во мраке девятнадцатилетнего Киёаки и пятидесятивосьмилетнего Хонду. Если закрыть глаза, то можно было вообразить, будто в темноте книжной полки летают, словно облако москитов, развеянные частички плоти.
В комнате для гостей, расположенной по соседству, ночевали Макико и госпожа Цубакихара, в той, что напротив, — Иманиси. Однако какое-то время назад обнаружились явные признаки того, что обитатели этих комнат общаются — слышны были звуки осторожно открываемых дверей, шепот, будто кто-то приглушенным голосом отдавал команды. На время все стихло, потом повторилось снова. Что-то скользило в самую глубину ночи — так скользят под уклон фишки из слоновой кости.
Последнее можно было себе представить. Но то, что Хонда увидел, представить было никак нельзя.
В соседней комнате напротив стены, в которой было отверстие, стояла двуспальная кровать. Вторую кровать, которая находилась прямо под отверстием, разглядеть было довольно трудно, но дальняя была прекрасно видна. Горела только лампочка в изголовье, остальное тонуло в темноте.