«Нет, пусть ничего этого не случится!» — подумал Томас. Стюарт становился для него все более интересным, и он хотел детально зафиксировать свои наблюдения. Его опечалили слова о том, что они больше никогда не будут говорить. Он боялся чего-то в этом роде. Возможно, несмотря на свою деликатность и провидческое беспокойство, он зашел слишком далеко. Либо, что более вероятно, в планы Стюарта входил только один разговор с Томасом, но, по крайней мере, он нуждался в этом одном разговоре. Он явно пришел поговорить о себе, а не об Эдварде. Так неужели на этом все закончится? Томас раньше думал, что впереди у них немало бесед, и с нетерпением ждал их. Более того, он предполагал ту самую близкую дружбу, которая не входила в программу Стюарта.
«Конечно, это моя профессия — всюду совать свой нос, — думал Томас, — но здесь случай особый». Если Стюарта и впрямь постепенно поглотит скука, как пугал его Томас, станет ли это его успехом? Или те силы, которые он спокойно отвергает сейчас, победят и сломают его? Томас вынужден был признать, что мысль о поражении Стюарта его заинтересовала: он представил себе, как приходит ему на помощь. Темные силы — об этом знали древние — по преимуществу двойственны, а потому враждебны нравственности, как почувствовал Стюарт. Он инстинктивно узнал их, а они, возможно, признали его. Но он никогда не станет искать их благосклонности. «Однако я стану, — думал Томас. — Я вынужден это делать, я делаю это каждый день, чтобы самые опасные вещи в мире превратить в наших благосклонных союзников». Когда спокойная решимость и рациональная нравственность терпят неудачу, разве нельзя вызвать их, алчущих всего, что связано с духом, и с помощью заклинаний превратить в друзей, прежде чем раздражение по поводу собственной неудачи вызовет у них желание обрушить всю структуру? «Я должен попробовать, — решил Томас. — Я должен сыграть в эту опасную игру, потому что я исцеляю именно так и потому что я, господи, люблю это дело! Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo»[37].
Громко щебетал крохотный вьюрок. Светило солнце. Эдвард шел по берегу реки — по другому берегу. Он провел в Сигарде уже две недели, а Джесс все еще не появился. За это время Эдвард ни словом не обмолвился женщинам о дромосе. Ему все время хотелось туда вернуться, но это было невозможно: река распухла так, что хлипкий деревянный мост стал непроходимым, а каменный полностью скрылся под водой. В последние дни сильно похолодало, и его ничуть не привлекала перспектива перебираться на другой берег вплавь, с одеждой в руке. Несколько раз он тайком проходил мимо теплиц и огорода по заросшей, но вполне еще видимой тропинке, ведущей к реке. Кто протоптал эту дорожку? При виде резвого потока, затопившего опасные деревянные мостки и почти опрокинувшего их, Эдвард почувствовал дрожь пополам с каким-то трепетным, почти сексуальным возбуждением. Но в тот день (уже наступило «время отдыха») волнение придало ему решимости. Увидев, что уровень воды в реке чуть спал, он поставил ногу на наклонную поверхность моста, опробовал ее на прочность и направился на другой берег. Вода журчала, обтекая его ноги. И вот теперь он был свободен — это слово пришло ему в голову, пока он перебирался на ту сторону. Нет, не полностью свободен, но все же он оказался на другой земле, где, возможно, действовали законы другой магии.
Невротические приступы вины и страха — он испытывал их, если отсутствовал дольше, чем ему разрешалось, — доказывали, что в конечном счете он пленник. Пленник, у которого самые добрые, самые душевные тюремщики — тюремщики, которые дают ему задания. Он выполнял их, чувствуя себя рабом, уставая и не испытывая потребности мыслить, и в этом находил удовлетворение. Засыпал он сразу же и спал хорошо, но мысли все же приходили к нему. Он спрашивал себя: уж не пытаются ли женщины — может быть, бессознательно — «с потом выгнать из него страдание»? Они так ничего и не спросили о Марке. Сам Эдвард не касался этой темы, а они демонстрировали полное отсутствие интереса; порой ему даже казалось, что они забыли или никогда не понимали, какая глубокая рана у него в сердце. Они как будто не замечали и того, с каким волнением и тревогой Эдвард ждет отца, как пугает его предстоящая встреча, от которой он — без всяких на то оснований — ждет исцеления. Эти женщины, матушка Мэй и его странные сестры или, скорее, девы-волшебницы, какими они представлялись ему теперь, не могли освободить его, и он не пытался открыть им душу.