Лес, явно созданный природой, а не человеком, представлял собой удивительное смешение самых разных пород деревьев. Тут росли дубы и ясени, буки и лиственницы, ели, дикие вишни и тисы — такие огромные, каких Эдвард никогда не видел. Лес был древний. Высокие старые деревья образовывали лабиринт колоннад, арок, сводчатых залов и укрытых куполами палат. Если бы Эдвард не доверился едва заметной тропинке, он быстро заблудился бы здесь. Пели птицы — черный дрозд и громкоголосый вьюрок. Печально каркали грачи. Время от времени солнечный свет падал на сухую темную тропинку, пересеченную корявыми корнями, похожими на ступени, и усыпанную загадочными засохшими плодами деревьев, листьями и шишками — они превратились в древесные игрушки и эмблемы, приятно хрустевшие под ногами. Вокруг, насколько хватало глаз, лежал ветхий ковер из опавших листьев. Тропинка забирала все круче вверх, и наконец впереди показался большой просвет. Эдвард ускорил шаг и через ми-нуту-другую набрел на удивительное место.
В лесу, конечно, было много удивительного: и мшистые альковы, и проросшие сквозь мертвый папоротник примулы, и зеленые пятна травы там, куда попадали лучи солнца, и длинные упавшие стволы, голые, словно кости. Но когда Эдвард вышел на прогалину, он остановился в изумлении, как будто исследовал дворец и нечаянно открыл дверь часовни. Удлиненная овальная лужайка, простиравшаяся ярдов на двести, странным образом напоминала стадион в Дельфах. Эдварда пробрала дрожь. Птичьи голоса здесь смолкли. Трава была короткой, с тонкими стеблями, словно лужайку готовили для какой-то игры. Разлапистые ветви двух огромных тисов в дальнем конце образовали черный туннель. Поближе, на границе открытого пространства воспаряли вверх ровными стволами ряды высоких буков. Симметрия деревьев и идеально ровная трава наводили на мысль об умысле и человеческом вмешательстве — некая старая затея, недавно обновленная. Следуя греческой аллюзии, Эдвард смотрел на эту полянку как на священное место, дромос или теменос[33]. Больше всего его поразил таинственный знак — большой вертикальный камень, стоящий на круглом каменном основании у дальнего конца прогалины в обрамлении черной арки тисов. Эдвард направился к нему по подстриженной траве, под лучами солнца, и остановился неподалеку от сооружения. Нижняя широкая часть высотой около трех футов, сделанная из темного камня, казалась куском каннелированной колонны. Вертикальный столб из более светлого серого камня, посверкивавшего серебристыми вкраплениями, был обработан грубее. Он возносился вверх, грани с неровной поверхностью сужались, постепенно образуя конус. Вместе с основанием сооружение было чуть выше Эдварда. Он подошел поближе и коснулся столба, погладил чуть теплый камень. Эдвард посмотрел вниз и заметил у основания цементную заливку. Возможно, это сделали недавно, чтобы укрепить конструкцию. Поверхность колонны была гладкой, отполированной, Эдварду показалось, что она сделана из мрамора. Обходя сооружение, он увидел на пьедестале что-то желтое — пучок бальзамина. Цветы едва начали вянуть. Эдвард оглянулся, посмотрел на тихую траву, на тенистый лес и черную пустоту за тисами и пошел прочь. Но через несколько шагов он поддался суеверному желанию, вернулся, вытащил из кармана сорванный ранее бальзамин и бросил его к цветкам у колонны, после чего быстро пошел прочь, но не в сторону ясеневой арки, и выбежал с прогалины.
Он не нашел тропинки, которая вывела его к этому месту, и двинулся вниз по холму, полагаясь на внутреннее чувство направления. Вскоре Эдвард дошел до подлеска, где росли молодые ясени, орешник, кусты терновника, и его шаг замедлился. Он продирался сквозь эти заросли, топтал хрупкие папоротники и мертвые листья и ощущал какую-то физическую перемену в себе. Словно струя газа или сжатого воздуха обдувала его лицо, обволакивала тело. Ему казалось, что его голова раскрывается в некое огромное пространство, словно ее в буквальном смысле безболезненно раскололи и присоединили к какой-то колоссальной бледной облачной сфере наверху. Мысли понеслись, сменяя друг друга. Эдвард глядел на дом, брел через бальзаминовый луг, пробирался по болоту, шагал по лесу, но думал не столько о том, что видел и куда направлялся, сколько о Марке Уилсдене и, более отвлеченно, о Джессе. Томас Маккаскервиль говорил, что перемены «пойдут ему на пользу», но сам Эдвард не считал, что приезд в Сигард изменит его кошмарный, мучительный любовный траур по Марку. Это все должно оставаться его личным делом, неприкосновенным и тайным. Вообразить, что новая атмосфера автоматически уничтожит темное бремя Эдварда, было недостойно тяжести его переживаний. Он лишь нашел небольшое утешение в бегстве, поскольку в новом месте, неизвестном его близким, мог лелеять свои страдания. История, побудившая его приехать, казалась ему продолжением его судьбы, а мысль о Джессе в этом контексте была случайной. Теперь наступило прозрение: то, что он приехал в Сигард как паломник, неся свое горе и свой грех в храм к святому, не было случайностью. Он никогда не думал о Джессе в таком свете; он вообще избегал думать о нем и не осознавал этого в первые часы пребывания в этом месте и рядом со здешними женщинами. Женщины, несмотря на все их поразительные качества, были второстепенными фигурами. Даже не прислужницы, нечто иное. И письмо матушки Мэй с припиской о том, что они узнали о случившемся, — тоже нечто иное. Джесс не звал к себе сына, повинуясь смутному желанию поддержать его. Между ними ничего подобного не предполагалось. Им суждена роковая встреча на перекрестке дорог. Джесс вполне мог и вовсе не знать о бедах Эдварда, но он был судьбой Эдварда и его ответом. То, что ответ может оказаться темным, представлялось чуть менее ужасным теперь, когда элемент случайности был исключен.