Железнодорожный коттедж
Дорогой Эдвард!
Я думала о нашем разговоре. Боюсь, я могла показаться тебе довольно суровой и враждебной. Для меня было очень важно выслушать правду о том, что случилось, узнать точно все подробности, чтобы я могла добавить их к общей массе этого жуткого происшествия и увидеть его, осознать в той степени, в какой только возможно. Конечно, это тоже тайна, и с этим нужно жить как с тайной. Для меня было бы невыразимо больно не узнать все о событиях того вечера, не у слышать это от тебя, твоими собственными словами. Ты можешь представить, что я слышала разные рассказы и измышления. Надеюсь, ты поймешь. Когда мы с тобой беседовали, я думала о себе, и ты мог счесть меня очень эгоистичной, решить, будто я не понимаю, насколько ужасно все это было для тебя. По крайней мере, теперь я знаю, что вы с Марком были хорошими друзьями, а потому испытываю к тебе особые чувства — добрые чувства. Хорошо, что ты так откровенно ответил на мои вопросы. Это было непросто, но ведь ты, наверное, почувствовал и облегчение. Ты сказал, что я нужна тебе, и я думаю, что нам нужно поговорить еще раз. Откровенно говоря, я хочу спросить тебя кое о чем. Но на самом деле я понятия не имею, что ты чувствуешь в связи со всем этим… Отчасти могу представить, как тебе трудно — не только потому, что тебя обвиняли другие, но и потому, что ты сам себя винишь. Несмотря на те слова у реки, ты, возможно, на самом деле больше не хочешь меня видеть, чтобы не вспоминать случившегося и не чувствовать себя виноватым от одного сознания, что я — это я. Ты сказал, что моя мать писала тебе жуткие письма. Я очень сожалею об этом. Пожалуйста, не обвиняй ее. Пойми, ей тоже требуется помощь. Ей необходимо прекратить ненавидеть тебя, эта ненависть поедает ее. Возможно, помогая мне, ты поможешь и ей. Я пока не очень понимаю, каким образом, но это вполне реально. Иногда я впадаю в отчаяние. Этой запиской сообщаю тебе, что завтра (во вторник) утром я буду в коттедже одна. Все уехали в Лондон, и я тоже уезжаю дневным поездом. Если захочешь прийти утром (не слишком поздно), ты застанешь меня. Но если не захочешь или не сможешь прийти, я тебя пойму.
С наилучшими пожеланиями,
твоя Брауни Уилсден.
Дочитав письмо до конца, Эдвард чуть не сошел с ума. Его переполняли сильнейшие эмоции, к которым примешивалось столько боли и радости, что во второй раз за день, но в гораздо более сильной степени он ощутил себя больным и на грани обморока. Он зажал письмо в руке, побежал мимо фруктового сада к тополям и прижался головой к гладкой коре дерева. Он стонал и смеялся. Он бросился на землю и принялся кататься по ней, потом лег на спину и сквозь сверкающие, трепещущие листья уставился на голубое небо. Потом сел и, тяжело дыша, перечитал это замечательное письмо. Оно походило на приказ об отсрочке смертного приговора. Но в то же самое время Эдвард вспоминал случившееся, чувствовал свою вину, глубоко осознавал свое преступление. Ужас ожесточенного отчаяния, до сих пор не отпускавший его, ничуть не ослабевал, не смягчался. То, что прежде казалось ему искуплением, на деле было заблуждением, воздействием магии. Но вот теперь все было настоящее. Ощущение того, что он вернулся к реальности, было таким сильным — как быстрое преображение, — что у него закружилась голова. Он наконец услышал чистый подлинный голос, хороший голос, властно с ним заговоривший. Но он не должен (это крайне важно) ожидать слишком многого; напротив, он должен быть готов — для себя — к чему угодно. Он должен принять сухую педантичную точность письма Брауни как закон или юридический документ, где говорится только то, что сказано. Эдвард упрекал себя, но не упиваться этим письмом было выше его сил. Одно предложение нравилось ему больше всего, и он перечитывал его бесконечно: «Иногда я впадаю в отчаяние». Разве здесь не слышалась (ну хоть немного!) мольба о помощи? «Как я могу быть таким эгоистом и позволять этой мысли радовать меня?!» — спрашивал он себя. А еще он подумал: «Я переложу это на ее плечи, и она со всем разберется». И еще он подумал (и эта мысль начала вытеснять все прочие боли и размышления): «Завтра я снова увижу ее».
— Левое колесо еще крутится, — сказала Мидж.
Машина самым смешным образом завязла на травянистой обочине одной из узких дорожек, среди которых они опять потерялись, съехав с шоссе. Земля не выглядела особенно влажной или глинистой, когда Гарри в раздражении сдал назад, чтобы развернуться в обратном направлении, но тут выяснилось, что в траве была неглубокая канавка. Они провозились целый час, пытаясь сдвинуть автомобиль с места — подкладывали под колеса газеты, камни, ветки, даже один из старых пиджаков Гарри. Машина отказывалась двигаться. Мидж была на грани изнеможения, лицо ее раскраснелось от напряжения — она подсовывала что-то под колеса, толкала машину, пока Гарри газовал, все глубже увязая, помогала ему откидывать в сторону землю, напоминавшую тесто. День уже клонился к вечеру, небо заволокло тучами, и все вокруг потемнело.