«Когда о горькой гибели моей...»
- Когда о горькой гибели моей
- Весть поздняя его коснется слуха,
- Не станет он ни строже, ни грустней,
- Но, побледневши, улыбнется сухо.
- И сразу вспомнит зимний небосклон
- И вдоль Невы несущуюся вьюгу,
- И сразу вспомнит, как поклялся он
- Беречь свою восточную подругу.
1917
«Пленник чужой! Мне чужого не надо...»
- Пленник чужой! Мне чужого не надо,
- Я и своих-то устала считать.
- Так отчего же такая отрада
- Эти вишневые видеть уста?
- Пусть он меня и хулит и бесславит,
- Слышу в словах его сдавленный стон.
- Нет, он меня никогда не заставит
- Думать, что страстно в другую влюблен.
- И никогда не поверю, что можно
- После небесной и тайной любви
- Снова смеяться и плакать тревожно,
- И проклинать поцелуи мои.
1917
«Когда в тоске самоубийства...»
- Когда в тоске самоубийства
- Народ гостей немецких ждал,
- И дух суровый византийства
- От Русской Церкви отлетал,
- Когда приневская столица,
- Забыв величие свое,
- Как опьяневшая блудница,
- Не знала, кто берет ее, —
- Мне голос был. Он звал утешно,
- Он говорил: «Иди сюда,
- Оставь свой край, глухой и грешный,
- Оставь Россию навсегда.
- Я кровь от рук твоих отмою,
- Из сердца выну черный стыд,
- Я новым именем покрою
- Боль поражений и обид».
- Но равнодушно и спокойно
- Руками я замкнула слух,
- Чтоб этой речью недостойной
- Не осквернился скорбный дух.
Осень 1917
Петербург
«И вот одна осталась я...»
- И вот одна осталась я
- Считать пустые дни.
- О вольные мои друзья,
- О лебеди мои!
- И песней я не скличу вас,
- Слезами не верну.
- Но вечером в печальный час
- В молитве помяну.
- Настигнут смертною стрелой,
- Один из вас упал,
- И черным вороном другой,
- Меня целуя, стал.
- Но так бывает: раз в году,
- Когда растает лед,
- В Екатеринином саду
- Стою у чистых вод
- И слышу плеск широких крыл
- Над гладью голубой.
- Не знаю, кто окно раскрыл
- В темнице гробовой.
1917. Конец года
«Теперь никто не станет слушать песен...»
- Теперь никто не станет слушать песен.
- Предсказанные наступили дни.
- Моя последняя, мир больше не чудесен,
- Не разрывай мне сердца, не звени.
- Еще недавно ласточкой свободной
- Свершала ты свой утренний полет,
- А ныне станешь нищенкой голодной,
- Не достучишься у чужих ворот.
1917. Конец года
Ночью
- Стоит на небе месяц, чуть живой,
- Средь облаков струящихся и мелких,
- И у дворца угрюмый часовой
- Глядит, сердясь, на башенные стрелки.
- Идет домой неверная жена,
- Ее лицо задумчиво и строго,
- А верную в тугих объятьях сна
- Сжигает негасимая тревога.
- Что мне до них? Семь дней тому назад,
- Вздохнувши, я прости сказала миру.
- Но душно там, и я пробралась в сад
- Взглянуть на звезды и потрогать лиру.
Осень 1918
Москва
«Чем хуже этот век предшествующих? Разве...»
- Чем хуже этот век предшествующих? Разве
- Тем, что в чаду печали и тревог
- Он к самой черной прикоснулся язве,
- Но исцелить ее не мог.
- Еще на западе земное солнце светит,
- И кровли городов в его лучах блестят,
- А здесь уж белая дома крестами метит
- И кличет воронов, и вороны летят.
Зима 1919
«Я познакомился с ней лишь через два года после того, как были написаны эти стихи, и бывал у нее довольно часто в 23-м и в первой половине следующего года. Она все приняла, и кресты эти, и воронов, голод, маузеры и наганы, серость новых хозяев, участь Блока, участь Гумилева, осквернение святынь, повсюду разлитую ложь. Она все приняла, как принимают беду и муку, но не склонилась ни перед чем. Оценка происшедшего и происходившего подразумевалась; не было надобности об этом и упоминать. Перед моим отъездом Анна Андреевна просила меня навести в парижской русской гимназии справки насчет условий, на которых приняли бы туда ее сына, если бы она решилась отправить его в Париж. Я справок не наводил, не очень в это предприятие верил, да и писать ей боялся, чтобы ей не повредить. Сама она никуда уезжать не собиралась. Ее решение было непреложно; никто его поколебать не мог. Пытались многие, друзья ее один за другим уезжали или готовились уехать. Часть их переходила границу тайно; они предлагали перевести и ее. Такого же рода предложения получала она и от уехавших. С улыбкой рассказывала мне об этом. Я ее уезжать не уговаривал, и не только из робости; не стал бы уговаривать, даже если был бы старше ее и связан с ней давнею большою дружбой. Я чувствовал и что она останется, и что ей нужно остаться. Почему «нужно», я, быть может, тогда и не сумел бы сказать, но смутно знал: ее поэзия этого хотела, ее не рожденные еще стихи могли родиться только из жизни, сплетенной с другими, со всеми жизнями в стране, которая, для нее, продолжала зваться Россией».