– У Марты множество странных и неизвестных во Франции фамильных рецептов. Ее отец был итальянец, а мать венгерка, – сказала Флора, приветливо улыбнувшись горничной.
У той чуть смягчилось суровое выражение лица.
– Нет, мадам, все наоборот, – бросила она и сразу исчезла за дверью.
– Ах да, верно. Отец венгр, а мать итальянка, – рассмеялась Флора. – Я допустила непростительную ошибку.
– Да! – послышался из-за моей спины голос Жильдаса.
Я обернулся, и вместе со мной все остальные, настолько жестко и сурово прозвучало это «да». Ситуация того явно не стоила, но Жильдас был бледен от гнева.
– Да! – снова начал он. – Когда человека из любезности расспрашивают о его жизни, надо бы помнить, что он рассказывал. Вы ведь говорите не о случке шетландского пони с кобылой Барби, а о двух человеческих существах.
Мы застыли от возмущения, и он, видимо, это почувствовал, потому что, пробормотав: «Прошу прощения», – поклонился Флоре и вышел в сад. Артемиза подхватила и продолжила разговор, переключив его на какую-то спасительную тему, а я наклонился к Флоре, сидевшей рядом со мной. Она тоже сильно побледнела. И я впервые заметил морщинку под ее сияющими удлиненными глазами, которые сейчас блестели влагой. В эту минуту я всей душой ненавидел Жильдаса.
– Как он мог… – выдохнул я. – Как он осмелился…
– Но он абсолютно прав, – ответила Флора тем же тоном. – Он абсолютно прав. Это я была груба и недостойна в своем притворном милосердии.
Я даже вскрикнул. Милосердие Флоры уже вошло в поговорку в наших краях, как и ее щедрость и сердечная доброта. За долгие походы по окрестным деревням, бесчисленные попытки помочь обездоленным, за пожертвования на школы и приюты, да и за манеру постоянно держать открытой дверь замка ее никак нельзя было упрекнуть в неискренности, разве что со злым умыслом. Не могла благотворительность Флоры быть показной, потому что она нянчилась даже с теми, кто в этом не нуждался. Потому замечание Жильдаса и показалось мне таким оскорбительным и несправедливым. Сейчас он писал трагедию и, по его собственным словам, никак не мог из нее выпутаться, о чем он сообщал с невеселой и смущенной усмешкой, если об этом заходила речь. В противоположность многим гостям Флоры, Жильдас никогда не говорил ни о своих произведениях, ни об их былой славе, ни о том, что собирается написать. В нем не было ничего, за что я мог бы его презирать. Его выходка в тот вечер была, наверное, первой брешью в крепости, которую мне так хотелось разрушить, и эта выходка меня разочаровала. И я не счел для себя дурным на следующий день дать довольно резкий отпор Артемизе: ей явно понравилась реплика Жильдаса, и она непочтительно высказалась о той, кому она предназначалась.
– Что вы хотите, – сказала она, – эти люди умеют красиво говорить и красиво поступать, они живут в своем мире. Велика важность – спутать родословную служанки! Надо быть Коссинадом, всего два года как получившим титул шевалье, чтобы возмущаться по этому поводу. Жильдас так и останется крестьянином, и дела простолюдинов его всегда будут волновать больше, чем наши.
Я решительно попросил ее замолчать и напомнил ей, что не так давно она сама утверждала, что истинной деликатностью является сердечная деликатность, которую, как мне кажется, она в этот момент не выказывает. Она ответила мне тоже резко, мы поссорились, и я уехал, злой на нее и на себя, несмотря на все усилия Оноре, который с начала лета просто чахнул на глазах и которого я не раз видел на дороге к хозяйственным постройкам Маржеласа. Возвращался он обычно, как и все, там побывавшие, каким-то растерянным и одичавшим. Похоже, что на Марту не действовали наши чары, зато она любезничала с первым кучером и вторым конюхом охотничьего выезда д’Орти, которых, по словам моей экономки, немало удивляла, появляясь порой голышом, как зверек, погреться на солнышке.
* * *
Я замечаю, что медлю с описанием дальнейших событий. В продолжении этой ни с чем не сравнимой истории есть что-то настолько чудовищное, что мне хочется заранее обвинить всех ее участников. Я говорил о любви Флоры к Жильдасу, такой очевидной и трогательной, но при этом не забывал, до какой степени эта любовь ее измотала. Не было мужчины более предупредительного, нежного и чуткого ко всем переменам настроения женщины, чем Жильдас по отношению к Флоре. И не было женщины в Аквитании, да и, наверное, в Париже, которая была бы так любима. Он говорил о Флоре как о женщине, которой обязан всем: и карьерой, и признанием своего таланта, – а на самом деле он был ей обязан счастьем, даже если это счастье ничего для него не значило. Он, казалось, был ей благодарен, как утопающий своему спасителю, как ученик воспитателю, как любовник возлюбленной. Он ее почитал, оберегал, без конца называл «своей дорогой», и мне думалось, что так же бесконечно ее желал. И потому, когда я на вечерней августовской заре вошел в маленькую комнату сразу за оружейным залом замка Маржелас, я ожидал увидеть что угодно, но только не то, что увидел.