Мы ехали вдоль берега, был жаркий послеполуденный час. Временами на солнце наплывали небольшие облака. На пляжах и на людях, рассыпанных по песку под разноцветными зонтиками, туманились тени.
Я откашлялся.
– Скажите, доктор, неужели вы не будете больше практиковать?
– А я и теперь практикую.
– Но ведь вы только что сказали…
– Практикую неофициально, без приемной и без гонорара – с этим все кончено, – и доктор негромко рассмеялся. – Но все равно загадка не дает мне покоя. Как удавалось мне исцелять всех наложением рук, когда руки у меня были по локоть обрублены? Но те же руки работают и сейчас.
– Каким образом?
– А моя рубашка. Вы же видели. И слышали.
– Когда вы шли по проходу?
– Совершенно верно. Цвета. Рисунки. Тот мужчина видит одно, эта девочка – другое, тот мальчик – третье. Зебры, козы, молнии, египетские амулеты. «Что это, а что это, а что то?» – спрашиваю я. И они отвечают, отвечают, отвечают. Человек в рубашке с тестами Роршаха. Дома у меня дюжина таких рубашек. Всех цветов и узоров. Одну, перед тем как умереть, расписал для меня Джексон Поллак. Каждую я ношу день, а если получается хорошо, если ответы четкие, быстрые, искренние, содержательные, то и неделю. Потом сбрасываю старую и надеваю новую. Десять миллиардов взглядов, десять миллиардов ответов ошеломленных людей. Вы хотите знать, не продам ли я эти рубашки вашему психоаналитику, приехавшему сюда отдохнуть? Или вам – чтобы тестировать друзей, шокировать соседей, щекотать нервы жене? О нет, ни в коем случае. Это мое собственное, личное и дорогое моему сердцу развлечение. Разделять его со мной не должен никто. Я и мои рубашки, солнце, автобус и тысяча дней впереди. Пляж ждет. А на нем – мои дети, люди! Так и брожу я по берегам этого летнего мира. Здесь нет зимы – правда, удивительно? – и даже, кажется, нет зимы тревоги нашей, а смерть – всего лишь слух где-то там, за дюнами. Я хожу где и когда мне заблагорассудится, набредаю на людей, и ветер хлопает моей замечательной полотняной рубашкой, надувает ее, как парус, и тянет то на север, то на юг, то на юго-запад, и я вижу, как таращатся, бегают, косятся, щурятся, изумляются человеческие глаза. И когда кто-нибудь что-нибудь говорит о моем исчерченном чернилами хлопчатобумажном флаге, я замедляю шаг. Завожу разговор. Иду некоторое время рядом. Мы вместе вглядываемся в огромный кристалл моря. В то же время я вглядываюсь искоса, украдкой, в душу собеседника. Иногда мы гуляем вместе часами, и тогда в нашем затянувшемся сеансе участвует также и погода. Обычно одного такого дня вполне достаточно, и я, ничего с него не взяв, отпускаю здоровым ни о чем не подозревавшего пациента, не знающего даже, с кем он гулял. Он уходит по сумеречному берегу к вечеру более светлому и прекрасному. А слепоглухой человек машет ему вслед, желая счастливого плаванья, и, довольный результатом, спешит домой, чтобы скорее сесть за радостный ужин. Или иногда я встречу на пляже какого-нибудь сонного человека, у которого бед столько, что их, извлекая наружу, не уморишь в ярком свете только одного дня. Тогда, будто по воле случая, мы снова набредаем друг на друга неделей позже и вместе идем вдоль полосы прибоя, и с нами наша передвижная исповедальня, которая существовала всегда. Ибо задолго до священников, до горячих шептаний и раскаяний, гуляли, разговаривали, слушали и в разговорах излечивали друг друга от обид и отчаяний друзья. Добрые друзья все время обмениваются огорчениями, передают друг другу свои душевные опухоли и таким путем избавляются от них. На лужайках и в душах копится мусор. В пестрой рубашке и с палкой для мусора с гвоздем на конце я каждый день на рассвете отправляюсь… наводить чистоту на пляжах. Так много, о, так много тел лежит там на солнце. Так много душ, затерявшихся во мраке. Я иду среди них… стараясь не споткнуться.
Ветер дул в окно автобуса, прохладный и свежий, и по разрисованной рубашке задумавшегося старика, как по морю, пробегала легкая зыбь.
Автобус остановился.
Доктор Брокау увидел вдруг, что ему надо выходить, и вскочил на ноги:
– Подождите!
Все в автобусе повернулись к нему, словно зрители, ожидающие увидеть на сцене выход премьера. Все улыбались.
Доктор потряс мне руку и побежал к передней двери. Около нее, изумленный своей забывчивостью, обернулся, поднял темные очки и, прищурившись, посмотрел на меня слабыми младенчески-голубыми глазами.
– Вы… – начал он.
Я уже был для него туманом, пуантилистской грезой где-то за пределами зримого.