— Могу себе представить, — сказал он. — Однажды я попытался удобрить такую цветочную лужайку, чтобы цветы были еще крупнее и красивее. Но выросла только сочная трава, а цветы исчезли.
— Да, — попыталась улыбнуться Марит. — Смотри, на окно снова прилетела синица!
— Какие же цветы появлялись на твоей лужайке позже, когда стало совсем сухо?
— Масса самых различных цветов. Целое море цветов! Ромашки, шиповник, колокольчики, белозер болотный, вероника… Не можешь ли ты покормить мою синицу?
— Могу. Откуда тебе известно столько названий? Лицо ее сразу омрачилось.
— Моя мать научила меня этому, когда я была совсем маленькой. И я никогда этого не забуду.
— Твоя мать умерла?
— Да. Когда мне было пять лет, она снова забеременела. Но при родах умерли и она, и ребенок. Кристоффер сжал ее руку.
— И ты видела во сне нас с тобой? Тебя и меня?
—Да.
Он заметил, что ей трудно говорить. Щеки ее лихорадочно горели, и на шее уже появились характерные для эпидемии гнойнички.
— Этот сон был коротким, — как бы извиняясь, сказала она. — Мы шли по цветущей лужайке, ты и я. Потом мы сели, и ты стал дуть в соломинку.
— В самом деле? — тихо засмеявшись, спросил он. — У меня всегда это хорошо получалось. И что было потом?
— Дальше ничего уже не было. После этого мне приснился какой-то кошмар, но это уже совсем о другом…
— Это из-за лихорадки.
Она слишком много говорила, силы ее иссякли. Теперь она просто лежала с закрытыми глазами.
Протянув руку, Кристоффер погладил ее по щеке внешней стороной пальцев. Она смиренно улыбнулась.
— Вы мне очень нравитесь, доктор Вольден. Она забыла, что могла называть его Кристоффером. Он понял, что она на грани комы.
— Ты тоже мне нравишься, Марит. Очень, очень нравишься!
— Ты и я… — прошептала она в полузабытьи. — Ты и я…
— Да, Марит, только ты и я.
Он понял, что ей осталось жить всего несколько часов.
— Ты мне тоже, Марит. Ты мне очень нравишься. Кристоффер взял ее руки в свои и осторожно поцеловал их.
Она улыбнулась.
— Имею ли я право сказать… что я люблю тебя? У меня никогда не было… никого… кому бы я могла… сказать это.
— Конечно, ты имеешь на это право. Ведь я тоже люблю тебя.
Это была неправда. Он испытывал к ней сочувствие, а это совсем не то же самое, что любовь. Но она умирала. Очень, очень скоро она должна была умереть. И жизнь ее была такой бедной…
— Не покидай меня, Марит, — прошептал он, приблизив к ней лицо. Он не выбирал слова, они слетали с его языка сами. — Не покидай меня, стань снова здоровой! Я хочу, чтобы ты стала моей, навсегда!
Он услышал ее глубокий вздох, и улыбка восхищения озарила ее уже отмеченное печатью смерти лицо.
— Ты не можешь так думать, Кристоффер. Я ведь только…
Сознание покинуло ее. И он дал ей унести с собой в окончательное забытье еще несколько слов:
— Нет, ты не просто Марит из Свельтена. Ты горячо любимая женщина. Ты моя, Марит. Я люблю тебя. Я твой навеки.
И уже после того, как сознание покинуло ее, улыбка держалась еще некоторое время на ее губах. Но вскоре она угасла. Он не жалел о сказанных им словах. Эти слова сделали ее счастливой.
Некоторое время Кристоффер сидел возле нее. Вошла медсестра, чтобы проверить состояние Марит. Взгляды их встретились, и его взгляд был преисполнен скорби.
— Позаботьтесь о том, чтобы кто-нибудь постоянно сидел возле нее!
— Хорошо, доктор Вольден.
Взгляд медсестры выражал глубокое сожаление. И оба знали: ничто уже не может спасти жизнь Марит из Свельтена.
Когда Кристоффер вышел в приемное отделение, к нему подбежал коллега и спешно сообщил:
— Бернту Густавсену стало намного хуже.
Кристоффер, занятый своими мыслями и будучи в отчаянии от того, что ничем не мог помочь Марит, неразборчиво пробормотал что-то в ответ.
— Но это же катастрофа для нашей больницы, — сказал коллега. — Советник заявил, что если его сын умрет, все ответственные лица будут уволены.
— Что, он разве Господь Бог, этот Густавсен?
— Я думал, что он твой тесть.
«Пока еще нет», — хотел в запальчивости ответить Кристоффер, но воздержался. Было бы нечестно по отношению к Лизе-Мерете ехидничать и язвить. К тому же его коллеге было безразлично все это, и он продолжал: