— Эта женщина сошла с ума, — проговорил доктор Мэгрю. Впрочем, это было ясно и без его слов. Локхарт помчался к черной лестнице. Стоя наверху, миссис Флоуз продолжала выкрикивать, что старик давно уже мертв.
— Сами посмотрите! — прокричала она и бросилась к себе в комнату. Мэгрю и Балстрод начали осторожно подниматься вверх по лестнице.
— Если эта женщина действительно лишилась рассудка, — проговорил Балстрод, — то все происшедшее тем более достойно сожаления. Потеряв рассудок, она, по завещанию, тем самым утрачивает и всяческое право на наследование имения. А значит, не было необходимости в получении заявления под присягой от этого отвратительного иностранца.
— Не говоря уже о том, что эта скотина еще и умерла, — добавил Мэгрю.
— Полагаю, нам надо зайти и поздороваться с Эдвином.
Они повернули к спальне старого Флоуза. Додд снизу, от лестницы, пытался отговорить их от этого.
— Он никого не принимает! — кричал Додд, но до них не дошел истинный смысл этой фразы.
Когда наверху появился Локхарт, незаметно прокравшийся по задней лестнице, чтобы избежать удара в пах от ненормальной тещи, лестничная площадка была уже пуста, а в спальне старика доктор Мэгрю, достав стетоскоп, прикладывал его к груди мистера Флоуза. Это непродуманное движение врача вызвало бурю поразительной двигательной активности его пациента. То ли старику что-то не понравилось в манерах самого доктора, то ли Балстрод случайно зацепил кнопки дистанционного управления, но только механизм, приводивший в движение покойника, внезапно заработал. Старик дико замахал руками, его глаза бешено завращались, рот начал открываться и захлопываться, а ноги конвульсивно задергались. Не было только звука — вначале одного лишь звука, а потом еще и простыни, которую дергающиеся ноги моментально сбросили с постели, и опутывавшие под ней покойника электрические провода предстали на всеобщее обозрение. Таглиони вывел провода из тела в том месте, где это было удобнее всего сделать, и потому вся картина чем-то напоминала жуткую уретру, извергающую электронную мочу. Как и утверждал в свое время Таглиони, никому, кто увидел бы старика со стороны или даже попытался бы осмотреть его, не пришло бы в голову заглядывать в это место. Безусловно, ни у Мэгрю, ни у Балстрода тоже не могло и мысли возникнуть, чтобы сюда заглянуть, но сейчас, когда переплетение проводов обнажилось само, они взгляда не могли оторвать от этого места.
— Распределительная коробка, заземление и антенна, — пояснил вошедший в комнату Локхарт, — Усилитель смонтирован под кроватью, и мне остается только регулировать громкость…
— Не надо, Бога ради, не надо нам больше ничего показывать, — взмолился Балстрод, который был в любом случае неспособен отличить одно приспособление от другого. Движения старого Флоуза внушали ему ужас.
— У меня здесь по десять ватт на канале, — продолжал Локхарт, но Мэгрю перебил его.
— Я, как медик, никогда не приветствовал эвтаназию, — задохнулся он, — но чтобы пытаться продлить жизнь человека сверх всяких разумных и гуманных пределов… О Боже!
Не обращая внимания на мольбы Балстрода, Локхарт повернул регулятор громкости, и старик, продолжая махать руками и дергаться, подал голос.
— Всегда так с нами было, — рявкнул он (впрочем, доктор Мэгрю был уверен в ошибочности этого утверждения, ибо отлично знал, что со старым Флоузом так было вовсе не всегда). — Кровь Флоузов бежит по нашим жилам, неся в себе заразу грехов всех предков наших. Грехи и ханжество в нас столь переплелись, что многим Флоузам пришлось изведать путь мучеников, потакая желаниям и слабостям своим, и зову праотцов. Будь все иначе, не обладала бы наследственность такой неодолимой силой. Но ее предначертанья познал я сам — и слишком хорошо, — чтоб ныне сомневаться в глубинной мощи тех страстей закоренелых, что властно…
Властным и неодолимым желанием Балстрода и доктора Мэгрю было, несомненно, поскорее выбраться из этой комнаты ко всем чертям и как можно дальше унести ноги от этого места. Но их удерживал какой-то магнетизм в голосе старика (на звучавшей кассете значилось: «Флоуз, Эдвин Тиндейл, самооценка»), а также и то, что между ними и дверью из комнаты неодолимой стеной стояли Локхарт и Додд.
— И искренне скажу вам, от сердца самого, что чувствую себя в душе разбойником болотным не менее, чем бритом и человеком, к цивилизации принадлежащим. Хотя — где та цивилизация, в которой я был рожден, воспитан? Которая нас наполняла чувством, помогавшим переносить невзгоды, — гордостью за то, что в Англии рожден? Где ныне умелец гордый или тот работник, что жил, на одного себя надеясь в этом мире? Где те правители и те машины, которым, сам их не имея, завидовал весь мир? Все в прошлом, все ушло. Их место занял жалкий попрошайка, с протянутой рукой стоящий англичанин, что ждет — когда и чем поможет ему мир? Но сам при этом работать не желает и товары, что с охотою б купили за границей, делать уж не может. Одежды обветшали, все покатилось вниз… И так случилось только потому, что не нашлось политика, который имел бы смелость правду всем сказать. Лишь раболепствовать они были способны да льстить толпе, гонясь за голосами, что покупали власть им — впрочем, пустую, как обещанья их и они сами. Нет, Гарди с Дизраэли иначе видаться был должен смысл демократии. А эта накипь — Вильсон, да и тори тоже, — все норовит вначале превратить людей в толпу, дав хлеба им и зрелищ — затем их презирает. Вот так пропала, сгинула навек та Англия, в которой я родился. Законы попирают те люди, депутаты и министры, что их поставлены творить в парламенте и соблюдать в правленьи. Чему же следовать простому человеку? Какой закон он может уважать? Он — тот, кто вне закона сам поставлен и загнан в угол чиновниками, что себе жируют на деньги, с труженика взысканные или с него же обманом взятые, а то и просто украденные из его кармана. Черви-бюрократы уж доедают гниющий труп страны, той Англии прекрасной, что ими же убита…