Как правило, развлечения Хонды были достаточно скромными — обычно он ограничивался тем, что сидел в кафе при вокзале в Умэда или в дешевом ресторанчике. В некоторых кафе был такой вид услуги: официантку спрашивали, который час, она задирала юбку и смотрела на часы, надетые на бедро. Конечно, среди судейских были люди строгих правил, которые считали, что кафе — это место, где действительно только пьют кофе. Хонда ужасно сердился, когда в деле о растрате тысячи иен ответчик сообщил, что все эти деньги потратил в кафе: «Ерунда, не может этого быть! Ведь чашка кофе стоит пять сэн.[3] Человек просто не в состоянии выпить такое количество кофе».
Даже после снижения зарплаты месячный оклад Хонды составлял почти триста иен, что в армии соответствовало содержанию командира полка, так что свободные деньги у Хонды оставались. Кто-то тратил эти деньги, охотясь за книгами, другие увлекались классическим театром Но. Кто-то собирал поэтические сборники, а кто-то — рисунки. Однако большинство свои свободные деньги просто пропивало.
Судейские ходили на танцы. Хонда этим не увлекался, но часто слышал рассказы сослуживцев, тех, кто любил танцевать. В Осаке местные законы не позволяли открывать танцевальные залы, поэтому любителям приходилось ездить в Киото или в танцзал Куисэ, устроенный посреди рисовых полей Амагасаки. От Осаки на такси это удовольствие обходилось в одну иену, но когда дождливыми вечерами танцующие пары двигались в освещенных окнах похожего на спортивный зал здания, одиноко стоящего среди полей, звуки фокстрота раздавались там, в потоках ливня, так же естественно, как бой барабанов при посадке или жатве риса.
…Такова была в то время жизнь Хонды.
2
Тридцать восемь лет — какой это все-таки странный возраст!
В далеком прошлом осталась юность, память не сохранила ничего от времени, прошедшего с тех пор, поэтому Хонде казалось, что он все еще живет годами своей юности. Оттуда постоянно доносились отчетливо различимые звуки. Однако в разделяющей эти две жизни стене не было прохода.
Хонда чувствовал, что его юность кончилась со смертью Киёаки Мацугаэ. Со смертью друга иссякло все, что накопилось, выкристаллизовалось и горело в Хонде ярким огнем.
Теперь ночами, когда Хонда писал черновики судебных постановлений, он, случалось, перечитывал дневник снов Киёаки — прощальный подарок друга.
Многое в дневнике казалось мистическим, лишенным смысла, но среди всего этого был и тот завораживающий, трагически сбывшийся сон о смерти. Не прошло и полутора лет, как сон, в котором Киёаки увидел некрашеный гроб, стоящий посреди комнаты, рассвет, мерцающий в окнах лиловыми бликами, и себя, плывущего в воздухе и смотрящего на свое тело, лежавшее в гробу, претворился в явь; та женщина с распущенными волосами, что рыдала, цепляясь за гроб, конечно, была Сатоко, хотя на похоронах Киёаки реальная Сатоко не появилась.
С тех пор прошло уже восемнадцать лет. В памяти Хонды граница между снами и реальностью стала размытой, и то, что Киёаки когда-то на самом деле существовал, было куда менее ощутимо, нежели виденные и записанные его собственной рукой сны, яркие, словно крупицы золотого песка среди пустой породы.
Со временем в воспоминаниях эти сны и реальность приобрели одинаковую ценность. Границы между действительным и воображаемым постепенно стирались. Сны быстро поглотили реальность, и прошлое стало походить на будущее.
В молодости данность воспринимается как единственно существующая, будущее же видится полным перемен, однако с возрастом реальность приобретает многообразие, да и прошлое в воспоминаниях выглядит каждый раз по-иному. Видно, эти перемены во взглядах на прошлое соединились с многообразием действительности, сделали ее туманной, неопределенной. И вот воспоминания о быстротечной жизни уже перестали отличаться от снов.
Хонда мог не помнить имени человека, встреченного накануне, но всегда были свежи воспоминания о Киёаки, прочитанный вечером тот страшный сон из дневника друга казался более ярким, чем привычный угол улицы, мимо которого Хонда проходил сегодня утром. Имена после тридцати лет стали забываться одно за другим, словно облезла краска. По сравнению со снами действительность, которую эти имена представляли, становилась пустой, ненужной, она выпадала из повседневной жизни.
Хонда больше не испытывал разлада с собственной жизнью: ему казалось, что его дело — охватить стройной системой законов все, чему может быть подвержено общество. Хонда целиком принадлежал отвлеченному миру теории и воспринимал только его, а вовсе не сны или реальность.