– Потому что, путая Бейт с Каф, можно разрушить Мироздание, – с внезапной строгостью отвечает песнь, и больше мне не удается выудить из нее ни слова.
Ухожу в стенку.
Я все-таки принесу ему полные ладони света – это единственное, что он берет у меня.
* * *
И снова – золото.
Детские пальчики (на левой руке – четыре, на правой – шесть) вертят мое тесное узилище, переворачивают… Луч солнца, идущего в зенит где-то далеко-далеко, едва ли не за тысячу Рубежей отсюда, ныряет в витраж оконного стекла (чувствую!.. клянусь Тремя Собеседниками, чувствую!.. так слепой радуется лучистому пятну во тьме…) – и впитывает рукотворную радугу. Багрянец аспекта Брия сливается с изумрудно-тонким аспектом Ецира, третьим из сокрытых цветов; западный край их слияния слегка затенен аспидной чернотой Асии, зеркала радуги – в ответ мое сознание проясняется, и холод рассудка обжигает золотую осу в золотом медальоне, трепетом пронзив крохотное тельце.
Оса – это я.
Остатки.
Все, что я успел отбросить прочь в смертный час, вывернувшись на миг из-под тяжести Самаэлевой своры.
Пальцы настойчиво теребят, вертят, играют, пальцы сына моего, рожденного глупым каф-Малахом от смертной! – что ты делаешь, младенец?!
Щелкает застежка.
Живой воздух касается меня. Мгновенно воспряв, вслушиваюсь – насквозь, как бывало раньше. И с ужасом понимаю, как мало от меня осталось. Прежде я шутя ловил шелест игральных костей в мешочке, когда двенадцатирукий Горец в дебрях Кайласы намекал на славную возможность проиграть ему горсть-другую пыльцы Пожелай-Дерева; о, прежде…
И все-таки медальон открылся не зря.
Рядом, совсем недалеко – на полброска мне-прежнему – дрогнули три сфиры из десяти, словно готовясь силой Света Внешнего нарушить влияние верха на основу, что в ракурсе Сосудов дает возможность рождения Малаха, а в ракурсе Многоцветья – надежду на всплеск Чуда.
Старый рав Элиша бен-Абуя, ехидный Чужой на циновке, ты бы, наверное, изругал меня вдребезги за такую трактовку Сокровенной Книги Сифры де-Цниута…
Прости, мудрый рав, но сейчас надежда мне стократ важней любых тонкостей.
Что, собственно, от меня осталось, кроме надежды?
Сфиры дрогнули еще раз, надолго замерли, словно колеблясь, после чего взорвались гулким эхом – и снова тишина.
Осмелюсь ли я-нынешний?
Решусь ли?!
– Лети…
Сперва я не поверил сам себе. Прозрачные крылья тронули воздух, расплескав пыль и затхлость драгоценной слюдой. Впервые в жизни, в удивительной жизни, где время значило меньше горсти пыли, а расстояние покорным псом терлось у ног, – впервые в жизни я испытал страх. Назад, скорее назад, в теплую мглу золота, в нору, в убежище, где меня не настигнет Самаэлева свора, где пестрый ястреб не смахнет на лету крылом мою последнюю искорку, где легко не жить и не умирать без мыслей, без боли, – назад, глупый каф-Малах!
– Лети…
Он видел мой страх. Он, мой сын от смертной из Адамова племени, видел страх отца своего, слышал этот страх, вдыхал с воздухом, ощущал вместе со мной всем своим существом и понимал, не осуждая. Рав Элиша часто говорил мне про Хлеб Стыда, пищу сильных; я же кивал в ответ, думая, что это просто красивая аллегория, просто…
Сейчас это оказалось так же просто, как ужалить за миг до хруста под тяжелой подошвой судьбы.
Золотая оса вырвалась из медальона и закружилась по комнате.
Мой сын подошел к лежанке, застеленной атласным покрывалом, и лег поверх вышитых жар-птиц на спину. Открытый медальон покоился на его узкой груди, он бездумно игрался моей распахнутой настежь темницей-убежищем, а лицо ребенка сейчас отчаянно напоминало лицо его матери. Тогда, когда Ярина сама легла навзничь, не глядя на меня, а я, смеясь, потянулся за три Рубежа и достал кубок с утренней росой прямо из чьих-то рук – чьих? не помню… не рассмотрел.
До того ли было?
Оса кружилась по комнате, не решаясь выскользнуть в приоткрытое окно.
Как долго я смогу продержаться снаружи?
Но там, совсем рядом, подобно рукам записного пьяницы, дрожит треть сфир, обещая Чудо в ракурсе Многоцветья! Не потому ли семицветные бейт-Малахи, подлинные Существа Служения, сами из всех цветов различают лишь белый и черный, что для них нет и не будет чудес?
Я задержался у переплета оконной рамы, вновь окунувшись в багрянец, и в зелень, и в черноту; я вылетел прочь.
…Золотая оса летела над равниной ноздреватого снега, над чахлой рощицей близ заваленного по самый сруб колодца, и голодная собака недоверчиво почесала ухо задней лапой, на всякий случай гавкнув вслед.