Братья стояли возле самой Стены Ликов. Четырехпалая ручонка младшего крепко стиснута ладонью того, что старше.
Младшему было больно, но он терпел, не говоря ни слова.
Мальчик, единственный на огромной площади, смотрел не в небо, не на черную червоточину возле солнца.
На людей смотрел.
Смотрел, молчал.
Наконец старший разжал руку.
– Тебе ж больно! Прости!
Младший не ответил.
Думал.
– А может, обойдется? – неуверенно продолжил старший. – Как себе мыслишь, хлопче?
Он никогда не называл брата по имени.
– Дырочка. В пленочках дырочка, – тихо проговорил четырехпалый мальчик. – Улетит в дырочку все. Пусто за пленочками, братик!
– То… То погинем мы? Все погинем?
И снова промолчал младший.
Думал.
– Бесталанные мы с тобой, хлопче! – вздохнул старший брат. – И дома жизни не было, и здесь, выходит… Или Бога прогневили? Неужто пропадем? Весь мир пропадет?
Он не ждал ответа. И вздрогнул от негромких слов мальчика.
Негромких, словно для себя самого сказанных:
– Нет. Я спасу.
Ярина Загаржецка, сотникова дочка
Далекий снег казался не белым, даже не голубым – зеленым. Стылая мерцающая зелень тянулась до самого горизонта, и не было ей ни конца ни краю, словно под черным зимним небом распростерлась не снежная равнина, рассеченная неровными черными изгибами оврагов, а бесконечное болото, вязкое, стылое. Ступи – и уйдешь в тот же миг в топь, в ледяную трясину. Ни крикнуть, ни шепнуть, ни Матушке-Заступнице помолиться.
Черная Птица с трудом повела замерзшими крыльями, взмахнула ими, дернулась, напрягая последние силы, но холодный воздух не держал, поддавался, будто и здесь, под мертвенно-белой луной, тоже было болото. Взмах, взмах, взмах… Тщетно! Воздух скользил, не задевая, даже не касаясь перьев. Самое страшное случилось – сила, державшая ее в поднебесье, уходила, растворялась без следа. А в черных небесах беззвучно скалился-хохотал Месяц-Володимир, и от его холодного оскала замирало сердце, холодела кровь.
Черная Птица вновь взмахнула крыльями и закричала – отчаянно, громко, словно здесь, среди равнодушных звезд, мог найтись тот, кто поможет, заступится…
Отзвука не было, не было эха. Голос стих, словно утонув в трясине. И тогда она вновь закричала…
Ярина открыла глаза – в зрачки плеснула темнота. Застонала, приподнялась, звеня цепями, дотянулась до кувшина. Глоток ледяной воды привел в чувство, прогнал нахлынувший ужас.
Плохо!
Очень плохо, панна сотникова!
Ярина попыталась встать, но изувеченная нога не слушалась, скользила по влажным от сырости плитам пола. К тому же висевшие на запястьях цепи мешали, тянули вниз. Девушка закусила губу, чтобы не заплакать, не зарыдать в голос, не завыть.
Плохо! Ох, как плохо!
Даже не поймешь, что хуже – чужбина, неволя, кандалы на растертых до крови запястьях, волглая сырость подземелья – или грязь, омерзительная, сводящая с ума. Все плохо, но всего горше – нет надежды. Никакой. Словно у Черной Птицы, что снится ей почти каждую ночь. Не держат крылья, не держит воздух, вместо неба – трясина, а внизу – зеленый, мерцающий трупным отсветом снег.
Все-таки не выдержала – заплакала. Молча, тихо, глотая слезы. Эх, батька, батька, бесталанная у тебя дочь! Бесталанная, бессчастная. Сказал бы кто еще полгода назад, что гордая панна Загаржецка будет плакать по ночам от бессилия да от бабьей слабости! Не поверил бы старый черкас Логин, ударил бы пудовым кулаком по столу, да так, что доски – вдрызг!..
В дальнем углу послышался стон – негромкий, жалобный. Ярина вздохнула. Еще и это! Будто бы мало одной беды!
Когда дюжие сердюки в ярких каптанах приволокли ее сюда, в черную, обложенную влажными камнями яму, когда бородатый кузнец, дыша перегаром, забил руки и ноги в кандалы, одному обрадовалась – не сама она тут. В углу, под тусклым окошком, притаилась еще одна горемыка – в таких же цепях, такая же грязная и нечесаная. Лишь только за стражниками закрылась кованная железом дверь, Ярина потянулась вперед, негромко окликнула – и услыхала в ответ даже не вой – собачье тявканье. Несчастная была безумна.
Серый дневной сумрак сменялся чернильной ночной тьмой, за дверью привычно грохотали сапоги, бородатый сердюк приносил кувшин с водой да железную миску с варевом, которое приходилось есть руками. Ничего не менялось, разве что надежда, и без того маленькая и тусклая, словно звезда на рассветном небе, с каждым часом становилась все меньше, все незаметней.