Спасибо. Спасибочки. Иуда, предатель… Смотри теперь в глаза зраде своей.
Панна сотникова застонала. Рана на плече, рана на бедре, и еще одна, ниже – умело рубили, по всему видать, сухожилье подрезано.
Гринь стянул рубаху. Не дело, конечно, панночек нечистым полотном перевязывать – да только кровь из сотниковой дочки сочится и сочится, вон как лицо пожелтело!
Ярина стонала, не открывая глаз. Гринь радовался; может, и вовсе не придется встречаться с панночкой взглядом. Хоть бы хутор был рядом или село какое – позвал бы людей, оставил бы панну сотникову бабам на попечение, а сам, глядишь, и сбежал бы, на Сечь подался.
Гриневы мысли текли ровно и бессмысленно, как бормотание. На Сечь, на Сечь… о чем еще думать? Из зимы в лето попасть – не штука. Где братик, куда Дикий Пан провалился, что он с панночкой в проклятом замке вытворял – о таком не задумываются, когда раны перевязывают. Рука должна быть твердой…
Гринь сделал все, что мог. Подложил панночке под голову свернутую свитку, укрыл кожухом. Придерживаясь за стволы, отошел в сторону, справил нужду. Огляделся, увидел небо между тонкими покосившимися стволами, поспешил к прогалине, хромая и задыхаясь, спотыкаясь, будто старый дед. Скоро выбрался на опушку, ошалев, втянул голову в плечи, прикрыл глаза ладонью.
Большое поле, засеянное не житом и не пшеницей, а невиданным колючим злаком. В стороне – дорога, тополями не обсаженная, голая. Ни души на ней и на поле ни души. И, сколько Гринь ни всматривался, – ни единой знакомой приметы, да и небо невиданное, слишком низкое, тугое.
Так куда черти их с Яриной закинули?!
Гринь отыскал межу. Поле было аккуратно нарезано, и полоски оказались куда посытнее, чем в родном Гонтовом Яре. Богато живут люди… хотя кто знает, как эта колючка родит, какой с нее обмолот?
По меже Гринь добрался до дороги. Постоял, выбирая, куда идти, где жилье ближе. Ничего не определил, двинулся наудачу; колеи были узкие и уж больно глубокие, телега в таких завязнет, колесо слетит, а то и ось сломается.
Ко всему привычные ноги, которыми Гринь, бывало, широкую степь мерил, теперь бухали, словно колоды: слаб сделался чумак, не оклемался еще от недавней раны. Сапоги казались непомерно тяжелыми; Гринь стянул их, закинул за плечо, пошел босиком. Пыль оказалась мягкой, что твой бархат, только время от времени под жесткую пятку попадался жгучий, как оса, камушек.
На счастье, хутор не заставил себя долго ждать. Показалась криница; в отдалении купой стояли плодовые деревья, проблескивала между ними вереница красных крыш. Гринь замедлил шаги; что за паны тут живут? Издали видать, что хаты не соломой крыты и не дранкой, а настоящей черепицей, как в городе!
Привычно запахло навозом и дымом. По дворам мычали коровы; теперь Гринь припустил быстрее, почти побежал.
На самой околице стояли ворота, резные, невиданной красы. Гринь привычно поднял руку, собираясь перекреститься на икону, – но на воротах иконы не оказалось. Долго удивляться не стал, вошел в приоткрытые створки; сразу несколько окликов заставили его остановиться, замереть, разинув рот.
Татары? Турки? Всякую речь Гринь слыхал на крымских базарах, но такого блекотания…
К чумаку не спеша, начальственно приближался невысокий, упитанный пан в странном каптане, темнолицый, но на турка не похож, а на татарина тем более. Приближался, уперев руки в бока и повторяя вопрос на своем непонятном наречии; за его спиной гортанно галдели десятка два мужиков, все в каких-то цветастых лохмотьях, ни на ком не видать ни свитки приличной, ни рубахи.
Цыгане? Где это видано, чтобы цыгане на хуторе жили?!
Гринь перевел дух:
– Люди добрые!.. Из посполитых я, Гринь Кириченко, из Гонтова Яра, может, слыхали?..
Заслышав его речь, мужики как один замолчали. Тот круглый и начальственный, что стоял перед Гринем в двух шагах, нахмурился и поскреб в затылке; на макушке у странного господина сидел вместо шапки королевский венец – точь-в-точь как на лыцарских гербах, только деревянный.
Гринь испуганно перекрестился. Еще раз, и еще; некоторое время мужики молча наблюдали, потом тот, что был увенчан деревянным венцом, выпятил круглый живот, показал на Гриня пальцем и оглушительно захохотал. И, вторя ему, расхохотались селяне в пестрых обмотках – как будто Гринь сотворил сейчас нечто непристойное и смешное.
Диавольское отродье!
– Отче наш… – забормотал Гринь, истово надеясь, что чортовы прихвостни растают в воздухе. Или хотя бы заткнутся.