Им не оставлено было выбора. Им нельзя было драться иначе. Им не оставлено было выхода биться как-нибудь побережливее к себе. Если один «чистый» плен уже признавался у нас непрощаемой изменой родине, то что ж о тех, кто взял оружие врага? Поведение этих людей с нашей пропагандной топорностью объяснялось: 1) предательством (биологическим? текущим в крови?) и 2) трусостью. Вот уж только не трусостью! Трус ищет, где есть поблажка, снисхождение. А во «власовские» отряды вермахта их могла привести только крайность, запредельное отчаяние, невозможность дальше тянуть под большевистским режимом да презрение к собственной сохранности. Ибо знали они: здесь не мелькнёт им ни полоски пощады! В нашем плену их расстреливали, едва только слышали первое разборчивое русское слово изо рта. (Одну группу под Бобруйском, шедшую в плен, я успел остановить, предупредить — и чтоб они переоделись в крестьянское, разбежались по деревням примаками.) В русском плену, так же как и в немецком, хуже всего приходилось русским.
Эта война вообще нам открыла, что хуже всего на земле быть русским.
Я со стыдом вспоминаю, как при освоении (то есть, разграбе) бобруйского котла я шёл по шоссе среди разбитых и поваленных немецких автомашин, рассыпанной трофейной роскоши, — и из низинки, где погрязли утопленные повозки и машины, потерянно бродили немецкие битюги и дымились костры из трофеев же, услышал вопль о помощи: "Господин капитан! Господин капитан!" Это чисто по-русски кричал мне о защите пеший в немецких брюках, выше пояса нагой, уже весь окровавленный — на лице, груди, плечах, спине, — а сержант-особист, сидя на лошади, погонял его перед собою кнутом и наседанием лошади. Он полосовал его по голому телу кнутом, не давая оборачиваться, не давая звать на помощь, гнал его и бил, вызывая из кожи новые красные ссадины.
Это была не пуническая, не греко-персидская война! Всякий, имеющий власть, офицер любой армии на земле должен был остановить бессудное истязание. Любой — да, а — нашей?… При лютости и абсолютности нашего разделения человечества? (Если не с нами, не наш и т. д. — то достоин только презрения и уничтожения.) Так вот, я струсил защищать власовца перед особистом, я ничего не сказал и не сделал, я прошёл мимо, как бы не слыша — чтоб эта признанная всеми чума не перекинулась на меня (а вдруг этот власовец какой-нибудь сверх-злодей?… а вдруг особист обо мне подумает…? а вдруг…?) Да проще того, кто знает обстановку тогда в армии — стал ли бы ещё этот особист слушать армейского капитана?
И со зверским лицом особист продолжал стегать и гнать беззащитного человека как скотину.
Эта картина навсегда передо мною осталась. Это ведь — почти символ Архипелага, его на обложку книги можно помещать.
И всё это они предчувствовали, предзнали — а нашивали-таки на левый рукав немецкого мундира щит с бело-сине-красной окантовкой, андреевским полем и буквами РОА.
Бригада Каминского из Локтя Брянского содержала 5 пехотных полков, артдивизион, танковый батальон. Она выставляла часть на фронт под Дмитровск-Орловский в июле 1943. Осенью один её полк стойко защищал Севск — и в этой защите уничтожен целиком: советские войска добивали и раненых, а командира полка привязали к танку и протащили насмерть. Из своего Локотского района бригада отступала с семьями, с обозами, больше 50 тысяч человек. (Можно представить, как, дорвавшись, прочёсывало НКВД этот автономный антисоветский район!) За брянскими пределами горькое ждало их странствие, унизительное стояние под Лепелем, использование против партизан, потом отступление в Верхнюю Силезию, где Каминский получил приказ подавлять Варшавское восстание и не сумел не пойти, повёл 1700 человек несемейных, в советской форме с жёлтыми повязками. Так понимали немцы все эти трёхцветные кокарды, Георгия Победоносца и андреевское поле. Русский и немецкий языки были взаимно непереводимы, невыразимы, несоответственны.
Батальоны из расформированной осинторфской части тоже судьбу имели идти против партизан или быть переброшенными на Западный фронт. Под Псковом (в Стремутке) стояла в 1943 "гвардейская бригада РОА" из нескольких сот человек, была в контакте с окрестным русским населением, но рост её был преграждён немецким командованием.
Жалкие газетки добровольческих частей были обработаны немецким цензурным тесаком: И оставалось власовцам биться насмерть, а на досуге водка и водка. Обречённость — вот что было их существование все годы войны и чужбины, и никакого выхода никуда.