Через две недели после разрыва он уезжает в Берлин слушать лекции Шеллинга. По возвращении домой после четырехмесячного пребывания в Пруссии начинается новый этап в его жизни — творческое затворничество. В 1838 году ушел из жизни отец Серена. Еще ранее умерли его мать, все сестры и два брата. Остался в живых лишь один старший брат, будущий епископ. Не случайно критическая статья Кьеркегора о романе X. К. Андерсена озаглавлена: «Из бумаг одного пока еще живого».
В наследство от отца ему осталась крупная сумма, более 30 тысяч ригсдалеров в ценных бумагах, обеспечившая ему не только комфортабельное, расточительное существование до конца жизни, но и позволившая оплачивать издание всех его сочинений. Поселившись в просторном доме, обслуживаемый секретарем и слугой, Серен не отказывал себе ни в хороших сигарах, ни в изысканных винах. Он жил замкнуто, в полном одиночестве.
«Я живу, — писал он в своем «Дневнике», — в своей комнате, как в осаде, не желая никого видеть и постоянно опасаясь нашествия противника, то есть какого-нибудь визита, и не желая выходить». Но каждодневно он выходил на прогулку по улицам Копенгагена, тощий, очкастый, со своим «верным другом» — зонтом под мышкой, с широкополым цилиндром на макушке и сигарой в зубах, обмениваясь ироническими репликами со встречными знакомыми. Вернувшись домой, в свою «осажденную крепость», он принимался за работу.
За исключением нескольких месяцев преподавания латинского языка и кратковременных занятий в пасторской семинарии, Кьеркегор никогда нигде не состоял «на службе». Предназначенный отцом к пасторской деятельности, он не воспользовался окончанием теологического факультета. И хотя Кьеркегор на разных этапах своей жизни намеревался стать сельским священником, он так и не осуществил этого намерения. Не воспользовался он и возможностью университетской деятельности, открывшейся ему после получения ученой степени. Но работоспособность его поистине поразительна.
Стоя у пульта, он писал и писал, денно и нощно, при свечах до рассвета.
«Поэтому я люблю тебя, тишина духовного часа, здесь в моей комнате, где никакой шум и никакой человеческий голос не нарушают бесконечность раздумья и мыслей. Поэтому я люблю тебя, тишь одиночества».
В1843 году вышло в свет крупнейшее произведение Кьеркегора — двухтомная этико-эстетическая работа «Или — или» в 838 страниц. За последующие двенадцать лет (до его смерти) он опубликовал более шести тысяч печатных страниц (пятнадцать томов Собрания сочинений), а его рукописное наследство составляет почти десять тысяч страниц (в том числе «Дневник», начатый им с 1838 года и продолженный до конца жизни), заполнивших двадцать печатных томов. Это эстетические, этические, религиозные (88 «Назидательных речей»!), философские произведения. «Датский Сократ», как любят называть его почитатели, и в этом отношении радикально отличался от своего древнегреческого прообраза, не написавшего, как известно, ни одной страницы.
Вся жизнь Кьеркегора — своеобразное опьянение литературным творчеством. Сам он сравнивал себя с Шехерезадой, спасавшей свою жизнь сказками, то есть творчеством. Однако покоя не было. «Или — или» имела успех (в 1849 году вышло второе издание), и Кьеркегор сделался местной знаменитостью, так как ни для кого не было секретом, кто кроется за псевдонимом Виктор Эремита и за другими псевдонимами быстро следовавших одна за другой его новых книг. Его произведения вызвали негодование обывателей, нескончаемые кривотолки. Сатирический журнал «Корсар» (распространявшийся с большим для тогдашнего Копенгагена тиражом в три тысячи экземпляров) сделал Кьеркегора предметом непрестанных карикатур и издевательств. Писателя изображали то на макаронных ножках, то сидящим на спине девицы. Самому редактору «Корсара», Гольшмиту, травля была вовсе не по душе, он очень ценил заслуги писателя в области религиозного мышления, и он ее в конце концов прекратил.
«Я — мученик насмешек», — записывает Кьеркегор в своем «Дневнике». На улицах в Копенгагене Кьеркегора преследовала брань прохожих. Мальчишки с криками «или — или» гонялись за ним и швыряли в него камнями. Его замкнутость и одиночество еще более усилились. «Если Копенгаген вообще когда-нибудь был единого мнения о ком-нибудь, то я должен сказать, что он был единодушен обо мне я — тунеядец, праздношатающийся, бездельник, легковесная птичка». «Для целого слоя населения я действительно существую как своего рода полупомешанный».