ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Возвращение пираньи

Прочитал почти все книги про пиранью, Мазура, рассказы отличные и хотелось бы ещё, я знаю их там... >>>>>

Жажда золота

Неплохое приключение, сами персонажи и тема. Кровожадность отрицательного героя была страшноватая. Не понравились... >>>>>

Женщина на заказ

Мрачноватая книга..наверное, из-за таких ужасных смертей и ужасных людишек. Сюжет, вроде, и приключенческий,... >>>>>

Жестокий и нежный

Конечно, из области фантастики такие знакомства. Герои неплохие, но невозможно упрямые. Хоть, и читается легко,... >>>>>

Обрученная во сне

очень нудно >>>>>




  19  

— Как по-твоему, Старик красивый?

— Нет, — ответил я. — Друпи, вот кто красавец.

— Друпи прелесть. Но неужели ты действительно считаешь, что Старик некрасив?

— Ей-богу. По-моему, он не хуже всякого другого, но будь я проклят, если он красив.

— А по-моему, он прекрасен. Но ты ведь знаешь, какие чувства я к нему испытываю, правда?

— Конечно. Я и сам люблю этого бродягу.

— И все же, по-твоему, он некрасив?

— Нет.

Я помолчал.

— А тебе кто нравится?

— Бельмонте и Старик. И ты.

— Ты слишком уж пристрастна, — сказал я. — Ну, а из женщин?

— Гарбо.

— Теперь уж ее красавицей не назовешь. Другое дело — Джози. И Марго.

— Да, конечно. Я знаю, что я некрасива.

— Ты чудесная.

— Поговорим лучше о мистере Дж. Ф. Мне не нравится, когда ты называешь его Стариком. Это неуважительно.

— Мы с ним без церемоний.

— Да, но я-то его очень уважаю. Он замечательный человек, правда?

— Конечно, и ему не приходится читать книжонки мерзкой бабы, которой ты помог напечататься, а она в благодарность тебя же сопляком обзывает.

— Она просто ревнивая злюка. Не надо было тебе помогать ей. Некоторые люди этого не прощают.

— Понимаешь, досадно, что она весь свой талант разменяла на злобу, пустую болтовню и саморекламу.

Дьявольски досадно, ей-богу. Досадно, что ее не раскусишь, покуда она не отправится на тот свет. И знаешь, что забавно, — ей никогда не удавались диалоги. Получалось просто ужасно. Она научилась у меня и использовала это в своей книжке. Раньше она так не писала. С тех пор она уже не могла мне простить, что научилась этому у меня, и боялась, как бы читатели не сообразили, что к чему, вот и напустилась на меня. Просто смех и грех. Но право же, она была чертовски мила, покуда не начала задирать нос. В то время она тебе понравилась бы, я уверен.

— Может быть, только вряд ли, — сказала Мама. — Но ведь нам хорошо здесь, правда? Вдали от всех этих людей.

— Дьявольски хорошо, провалиться мне на месте. Каждый год нам бывает хорошо, сколько помню.

— Но разве мистер Дж. Ф. не чудо? Ну скажи сам.

— Да. Настоящее чудо.

— Ах, как я рада, что ты это признал. Бедный Карл.

— Почему бедный?

— Он тут без жены.

— Да, — согласился я. — Бедный Карл.

Глава четвертая

И вот утром мы опять зашагали вниз и вверх впереди носильщиков, спустились под уклон, пересекли холмы и лесистую долину, потом долго поднимались на взгорье, заросшее травой, такой высокой, что сквозь нее трудно было пробираться, и все дальше, дальше отдыхая иногда в тени деревьев, потом снова то под уклон, то в гору, теперь уже все время — сквозь высокую траву, которую приходилось приминать, чтобы проложить по ней путь, и все это под палящими лучами солнца. Шли мы гуськом, обливаясь потом; Друпи и М'Кола были увешаны сумками, флягами с водой и фотокамерами, не считая двух тяжелых винтовок, у меня и у Старика тоже были винтовки, а Мемсаиб шла, стараясь перенять походку Друпи, свою широкополую шляпу сдвинув набекрень, и такая счастливая, что она с нами, такая довольная, что сапоги у нее не жмут; и вот все пятеро мы подошли наконец к колючей заросли над ущельем, которое тянулось от горного кряжа к ручью, прислонили винтовки к стволам деревьев, а сами нырнули в густую тень и легли там на землю. Мама достала книги из сумки, и они со Стариком стали читать, а я спустился вниз по ущелью к ручейку, который бежал с горного склона, нашел там свежие львиные следы и множество ходов, промятых носорогами в высокой, выше головы, траве. Взбираться обратно вверх по песчаному склону ущелья было жарко, и, одолев подъем, я с удовольствием уселся под деревом, прислонился к нему спиной и открыл «Севастопольские рассказы» Толстого. Книга эта очень молодая, в ней есть прекрасное описание боя, когда французы идут на штурм бастионов, и я задумался о Толстом и о том огромном преимуществе, которое дает писателю военный опыт. Война одна из самых важных тем, и притом такая, когда труднее всего писать правдиво, и писатели, не видавшие войны, из зависти стараются убедить и себя и других, что тема эта незначительная, или противоестественная, или нездоровая, тогда как на самом деле им просто не пришлось испытать того, чего ничем нельзя возместить. Потом «Севастопольские рассказы» навели меня на воспоминания о Севастопольском бульваре в Париже, о том, как я ездил по нему на велосипеде, под дождем возвращаясь домой из Страсбурга, и какие скользкие были трамвайные рельсы, и каково ехать людной улицей под дождем по маслянисто-скользкому асфальту и булыжной мостовой, и о том, как мы чуть было не поселились тогда на бульваре Тампль, и я вспомнил ту квартиру — обстановку и обои, — но вместо нее мы сняли верх домика на улице Нотр-Дам де Шан во дворе, где была лесопилка (и внезапное взвизгивание пилы, запах опилок, каштан, поднимавшийся над крышей, и сумасшедшая в нижнем этаже), и как весь тот год нас угнетало безденежье (рассказы, один за другим возвращались обратно с почтой, которую опускали в отверстие, прорезанное в воротах лесопилки, и в сопроводительных записках редакции называли их не рассказами, а набросками, анекдотами, contes[6] и т. д. Рассказыне шли, и мы питались луком, и пили кагор с водой), и я вспомнил о том, как хороши были фонтаны на площади Обсерватории (переливчатая рябь на бронзовых конских гривах, бронзовых торсах и плечах — зеленых под сбегающими по ним струйками), и о том, как в Люксембургском саду, где кратчайший переход на улицу Суффло, поставили бюст Флобера (того, в кого мы верили, кого любили, не помышляя о критике, — Флобера, теперь грузного, высеченного из камня, как и подобает кумиру). Он не видел войны, но он видел революцию и Коммуну, а революция — это еще лучше, если не становишься фанатиком, потому что все говорят на одном языке, и гражданская война лучшая из войн для писателя — наиболее совершенная. Стендаль видел войну, и Наполеон научил его писать. Он учил тогда всех, но больше никто не научился. Достоевский стал Достоевским потому, что его сослали в Сибирь. Несправедливость выковывает писателя, как выковывают меч. Я подумал, а что, если бы Тома Вулфа сослали в Сибирь или на остров Тортугас, сделало бы это из него писателя, послужило бы это тем потрясением, которое необходимо, чтобы избавиться от чрезмерного потока слов и усвоить чувство пропорции? Может быть, да, а может, и нет. Он всегда казался грустным, как Карнера. Толстой был маленького роста. Джойс — среднего, и он довел себя до слепоты. И в тот последний вечер я пьяный, и рядом Джойс, и строчка из Эдгара Кине, которую он все твердил: «Fraiche et rose comme au jour de la bataille».[7] Нет, я, кажется, путаю. А когда, бывало, встретишься с ним, он подхватывает разговор, прерванный на полуслове три года назад. Приятно было видеть в наше время большого писателя.


  19