ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Сильнее смерти

Прочитала уже большинство романов Бекитт, которые здесь есть и опять, уже в который раз не разочаровалась... >>>>>

Фактор холода

Аптекарь, его сестра и её любовник. Та же книга. Класс! >>>>>

Шелковая паутина

Так себе. Конечно, все романы сказка, но про её мужа прям совсем сказочно >>>>>

Черный лебедь

Как и все книги Холт- интригующие и интересные. Хоть и больше подходят к детективам, а не любовным романам >>>>>

Эксклюзивное интервью

Очень скучно, предсказуемо, много написано лишнего >>>>>




  54  

Но чувство симпатии пристрастно и лицеприятно; [оно находит кассационные поводы и в самом преступлении любимого человека: как ни жутки были для сыновнего сердца церковника признания во вражде с матерью-верой,] как ни страшна казалась вражда Савы с церковью, в сердце Василья Петровича нашлось, однако, оправдание еретику-другу, и именно в том, что он был образцом высокой нравственности. И все они, эти еретики, по описаниям Савы, оказывались таковыми же, как и он, так что высоконравственный Сава не составлял исключения, — все они жили дружно, честно, трезво, все готовы были жертвовать последним ради братской поддержки ближнему, кто бы он ни был, свой или чужой, гонимый [ли, как они сами,] или гонитель [ли, как иноверец-урядник]. Их любили и уважали соседи всех вер — немцы, поляки и русские, их жалело начальство, обязанное гнать их и преследовать, а урядник, случалось, прежде чем наскочить на их мирное стадо, спешивался с коня и в тиши ночной подходил к их околице, чтобы шепнуть о своем завтрашнем наскоке. Так признавался другу-машинисту Сава, бесхитростный, прямой мужик, а Василий Петрович слушал дружеские признания достойного честного человека, искренно им любимого, и думал:

Еще и еще больше, чем эти запрещенные предметы, еще глубже их и сильней волновали Василия Петровича беседы о том, что позволено к обсуждению всем, что нигде и никем не запрещено и тем не менее никому и никогда недоступно, ото всех и навсегда сокрыто, — о тайнах мироздания, о загадочных светилах, рассеянных в пространстве, о головокружительном, леденящем умы представлении бесконечности.

[Эти не запрещенные, но опасные сами по себе вопросы, по-видимому, всегда занимали Хлебопчука столько же, как и неудобоисповедная вера, причинявшая беспокойства, заставлявшая его быть всегда настороже: он довольно много читал об этих вопросах, он в них был сведущ, насколько можно быть сведущим в том, чего никто знать не может.] Бледнея от душевной муки и закрывая глаза, говорил он о расстояниях между Землей и ближайшей к ней звездой, какой-нибудь Вегой, попутно объясняя, как мог, как умел, и способы, которыми определяли астрономы расстояния, не постигаемые умом простых людей; и с горячим благоговением вполне убежденного человека он утверждал, глядя на звезды, что люди Земли не одиноки в мироздании, что за миллионами миллионов верст у нас есть соседи, наши подобия, но лучше нас и, быть может, милее для Создателя, чем мы, злые и грешные дети Земли… С знанием дела рассказывал он также о Луне, о Марсе, о Сириусе, которого считал солнцем тех планет, что окружают Сириус, оставаясь незримыми для нас, за дальностью расстояния…

Такие речи были для Василия Петровича не только новы, но и мучительно привлекательны; они вспугивали и терзали его ум, заставляя сердце замирать от ужаса и наслаждения, как от взгляда в бездонную пропасть. Ни о чем таком он не задумывался никогда, до близкого знакомства с Хлебопчуком, до задушевных бесед с ним. Читал он мало вообще, а о каких-либо Фламмарионах не имел понятия даже и понаслышке. И речи Савы открыли перед ним новый, необъятно бесконечный мир, полный и ужаса, и наслаждения.

Долго молчит Василий Петрович, соображая то, что услышал от мудрого и уважаемого Савы Михайлыча, — иногда целый перегон не молвит и слова. Кропотливо взвешивает его слова, старательно обдумывает случаи из собственной жизни, переживая их памятью при новом, звездном и бесконечном свете, загоревшемся для его ума благодаря новому помощнику, разбирает поведение и будничную жизнь сватьев, кумовьев и прочих наших криворотовцев, не исключая и самое начальство… И, наконец, скажет, — как будто их беседа и не прерывалась долгим молчанием.

— Да!.. Это верно: гадины мы! И действительно, что из-за нас одних, мерзавцев, не стоило и огород городить!.. Не стоим мы и внимания господнего по нашей по низкости карахтера… Тьфу! — плюнуть и растереть! — вот мы какие, люди…

Но у мечтателя Хлебопчука, творящего словами над душой Василья Петровича чудеса и то повергающего ее в бездну отчаяния, то восхищающего на седьмое небо восторга, готово уже утешение в горестности безнадежного вывода, к которому привели Василья Петровича его думы; и он спешит преподать это утешение, веря от всего своего мечтательного сердца в сбыточность собственных надежд на лучшее будущее.].

Господь ведет все к лучшему, а не к худу, — [говорит] продолжает он, закрывая глаза [от приятности своих домыслов]. — Теперь[-то как: ] мы грешны и злы, и не любим, а ненавидим своего брата. А в будущем все переменится, люди сделаются как ангелы, станут сильно любить друг друга, избегать зла. Подивитесь, что было до нас за долгие годы, как себе жили люди, наши прародители: разве ж это люди были? Дикари, безбожные людоеды!.. Потом уже стало с ними лучше — пошли и пастыри, и хлеборобы. После того — письмена появились, законы, храмы, святые мученики, которые за своих братьев на смерть шли… Теперь же, посмотрите, все стали уже вместе, сообща: русский, поляк, еврей, немец; все стали сообща думать: негоже воевать, надо всем поломать и побросать оружие, провались оно в пекло!.. О справедливости стали думать, помогать тем, кого постигла лихая година, кормить голодных, прибирать сирот. А в будущем такое будет, что мы и подумать не можем. Как ангелы люди станут, милый мой Василь Петрович!

  54